== МОЙ ОКТЯБРЬ ==
Рассказ-быль С. Бакланова Рисунки худ. В. Щеглова
Кубанская зима — ненадежная гостья. Придет ли она, поснежит ли хоть в шутку? Может быть грянет морозами, а может быть и до конца января продержит кисель черноземных грязей. С осени степь вся в молоке тумана, станицы — эти веселые нарядные острова — спрятались в нем, потонули. 7 ноября — шумный краснознаменный праздник, но большой вопрос, захочет ли в этот день нас порадовать солнце, кто победит — мгла или огненный луч...
Надвигалась пятая годовщина Октября. Города после бурь гражданской войны уже начинали жить потихонечку, а мы еще воевали, шли походом, кружили — от волн азовских перекидывались в кубанские степи или же углублялись в таинственный горный край.
Беспокойства было куда больше чем на фронтах — наш враг напоминал тигра: ты за ним охотишься, а он за тобой, и очень гадательно— чья смертная минута ближе. Наш бело-зеленый враг прятался и в камышах, и за выступом мрачной скалы, и в жидких кубанских лесишках, приползал и в станицу, когда мы ее оставляли,— резал, колол, расстреливал.
Находились сплетники смерти:
— Мол, такой-то, когда квартировали буденовцы, проявил себя...
Чем и как проявил, сплетника смерти даже не спрашивали, находили указанною и, по бело-зеленому выражению, «выпускали гулять душу». Было у них еще характерное изречение: «Ночь — наша приятельница». Ночью они подкрадывались к глухим постам, расстреливали и упор одинокого часового - смерть, паника... «Нате ж вам, красные, будете помнить!»
В Гривенской вскоре после ухода нашего полка корнет Рябокопь, предводитель пяти тысяч вояк, сияя погонами, подкатил к станичному исполкому... и лишь двум писарям сохранил жизнь густой подоконный бурьян...
В то беспокойное время потрепанные воровскими нежданными стычками красные бойцы жаждали зрелищ. Товарищи из культпросвета запарились от работы — спектакли, вечера самодеятельности, концерты. Наш Новоград-Волынский кавалерийский полк имел и вокальные и музыкальные силы. Музыкальные, правда, поблекли, когда к нам прибыли на гастроли краснодарские профессора — пианист и скрипач, зато полковой завхоз, бывший моряк, человек, щедро оделенный природой, не ударил лицом в грязь. Своим необработанным тенором он взял такую чистую it мягко звучную ноту, что ахнули краснодарские профессора.
— Эх, батенька, учиться вам на-до. Сделаете большую карьеру.
Но завхоз, обветренный морем и вспоенный боями, не прельстился цветами славы, так и остался «командиром» вещевого довольствия, а потом уехал в Ленинград углублять свою морскую науку.
Мы готовили «На дне». В пьесе — сорок действующих лиц, одна репетиция здесь, другая за двадцать пять—тридцать километров, и мы, культпросветработники Новоград-Волынского кавалерийского полка, очень хотели бы услышать высоко-авторитетное мнение товарища Станиславского: возможно ли поставить пьесу в подобных условиях?
К великому нашему огорчению товарищ Станиславский квартировал в Москве, за горами, за долами, а бойцы напирали:
— Для чего же вы наши культы? Поставьте, и никаких гвоздей!
Молочная степь затушевала полк, растянувшийся гигантским червем. Мы подходили к станице Ивановской, грянул марш, и странной казалась музыка: будто породил звуки молчаливый туман.
Едва расквартировались, вдруг приказ:
Рисунок. Корнет Рябоконь подскочил к станичному исполкому, и лишь подоконный бурьян сохранил жизнь двум писарям..
— Всем без исключения — бойцам и административно-хозяйственному комсоставу привить оспу.
Юное поколение станицы душила «черная» — дети умирали, залитые гноем, потерявшие свой милый облик, точно надевшие страшную пузырчатую маску...
У моего квартирохозяина трое больных ребятишек.
Просмотрев нашу генеральную репетицию «На дне», наверное товарищ Станиславский потерял бы хорошее расположение духа, но, повторяю, невозможно было выдержат, атаку бойцов.
— Сойдет. Представляйте завтра. Стомились ждавши...
Под это «завтра», к ночи меня стал прохватывать жгучий озноб. Что за штука? Если заболел, то некстати. Мне хотелось лететь и лететь в Африку, к нестерпимой жаре; не согревали ни печка, ни одеяло, ни бараний тулуп.
Утром, проверив температуру, лекпом сказал:
— Эге-ге-ге, тридцать девять и семь. Ну, ты теперь «Барон» ненадежный.
Потом прибежал режиссер:
— Что с тобой? Я проскрипел:
— Ничего.
Долго он не решался спросить: —¦ А роль провести можешь? В его глазах я прочел: «Бойцы ждут «На дне», как попавший на необитаемый остров — дымок парохода», — и я выжал из себя бодрый ответ:
— Могу!
Еще не вечерело, когда казачка принесла зеркальце.
— Глянь! Ой, горюшко! И к тебе она пристала.
На мою физиономию легла густая черная сеть...
Я приготовился изображать «Барона», но военком полка, как говорят бойцы, «взял в оборот» режиссера:
— Вы что? С ума соскочили?!
— Он сам сказал: может, — оправдывался режиссер.
— Чернооспенный может? Так кто же из вас бредит, вы или он?
А меня словно подхватила волна океана. Океан ласкающе теплый, и уже не хочется лететь в жаркую Африку.
Мои мысли спорят: «Ты лежишь в хате па печке», — уверяет первая мысль.
«Нет, ты плывешь»,— протестует вторая.
— Ты бы молока поснедал,— говорит кто-то над самым ухом.
«Это голос хозяйки-казачки», — догадываюсь я.
Ночь промчалась минутой. В окно глядит непривычно белое утро. Кубанская зима слишком рано побаловалась снежком..
Дальше у меня действительность перепуталась с бредом...
* * *
Полк передвинулся, меня забрали, но на пути поместили в больницу. Там я, то погружаясь в бред, то слыша и ощущая явь (оспа уже успела загноить глаза,— чтобы посмотреть, надо было раздирать веки), дождался момента, когда около моей койки прохрипели совсем не товарищеские голоса:
— Этого красного гада надо прикончить. Агитатор, подлец!
— Ну его к бесу! Оспенный ¦— притронуться страшно.
И смолкли.
Чудовищна больная фантазия: из океанской волны выдвигается мохнатая лапа.
Лапа смерти»,— говорит первая мысль.
«Прячь горло, прячь!»—торопливо советует вторая.
Не могу спрятать; уже схватила и душит, но тут чья-то рука — на ней золотое кольцо — ловко и силь-но отбросила лапу.
— Чья рука?
Моя рука, не пугайтесь. Метко, прямо в глаза попадали капли, и я кого-то просил:
— Пожалуйста, уймите дождь, Смотреть не дает, проклятый.
* * *
Запомнилось так, что никогда не забыть. В окнах — темь, в палате— керосиновая лампа-мигалка. Мои глаза глядят свободно. На табуретке — женщина в белом халате.
— Кто вы? — спрашиваю ее.
— Я врач, — отвечает она.— Очнулись, счастливец!
И щупает пульс. Улыбается.
— Слабоват, но хорош. Чувствую на своем лице ту страшную пузырчатую маску, которую видел у станичных ребят.
Глухо звенят боем часы: пять ударов.
— Простите, я немного вздремну. Очень устала. — Открывает рот в сладкой зевоте.
Эта женщина-врач меня и многих больных вырвала из когтей бело-зеленых. Вломились они и больницу с наганами.
— Документы всех красных! Веди — кажи, где кто!
Она повела по палатам:
— Вот тифозный. Только вы подальше: извините, у нас вши, не заметите, как зараза вползет. А и ту палату и не советую заглядывать: сплошь чернооспенные...
Запугала. Ходили как по иголкам.
Потом, когда она заметила, что оспа приготовилась с'есть мои глаза, трое суток день и ночь каплями убивала разрушительную силу оспенных папул — это и был «дождь», который я просил унять .
При дневном свете я увидал яркие кумачи на строениях.
— Почему?
— Октябрьский праздник, — сказали мне. — По счастью, вчера отряд пехоты выбил бело-зеленых, а то бы и не встречать.
* * *
Выздоравливающий оспенный долго еще опасен для окружающих. Меня перевели из станичной больницы в Краснодарский военный госпиталь и там мариновали, покуда сиделка не заметила:
— Вполне конопат стал ты, парень. Можешь на выписку.
С ее легких слов меня отпустили.
Штаб моей шестой Чонгарской дивизии стоял в Баталпашинске. Поездом я прикатил в Невинномысскую. Предстоял еще пеший девяностокилометровый переход. Голубой, мягко морозный, бодрящий февраль в предгорьях Кавказа. Пройтись — одно удовольствие, конечно, если не напорешься на бело-зеленых.
— Ты обождал бы свой прод-обоз, — советовали невинномысские товарищи, но как магнитол! тянули полк и работа. Пошел на авось.
Ночуя в селениях, станицах, аулах, благополучно проделал три четверти путешествия. Добрался до Беломечен-ки. Переночевал.
За чаем с каймаком ') и блин-цами раздумно погладил полусеребряную бороду приютивший ме-ня казак.
— Один наган при тебе? — спросил он
*) Каймак — топленые сливки.
— А что? Если налет — все равно погибать, хотя бы и винтовка.
— Винтовка при нагане — хорошей дело. Они все-таки большой-то пальбы пугаются.
— Да ты про кого говоришь?
— Про волков. Гляди, хлопец, стаи здесь до полсотни. Притом—февраль: ихняя свадьба...
«Ну, уж чего-чего, а волков я не боюсь»,—думал я геройски, покидая Беломечетку.
Вынырнув из-под горки, где полуразрушенная снарядом каменная мельница, было поздно вспоминать предостерегающие слова казака. Мое геройство вмиг улетучилось шесть матерых обгладывали придорожную падаль, а прибылые (казалось, в несчетном количестве) терпеливо ожидали окончания пира стариков.
Рисунок. Сидя на степе, я всаживал одну пулю за другой в зверей..
Тут бы не только винтовка, но и пулемет не помешал бы. Как раз перелом пути: сколько до Баталпашинска, столько обратно в Беломечетку. Уносить ноги — бессмысленно. Взгляд мой упал на пробоину в кирпичной стене — можно ли взобраться повыше, чтобы не достали?.. А матерые, подняв окровавленные морды, наверное размышляли: «Дорого ли этот отдаст свое мясо?».
«Надо взбираться», — подсказал мне рассудок, и моему прыжку, моему подтягиванию на бицепсах мог бы позавидовать тренированный физкультурник.
Сидя на стене, я всаживал одну пулю за другой в зверей.
— Tax! . Хотели меня.. — тах, тах!. а теперь получите сами, — торжествовал я...
Яснеет на экране моей памяти лицо командира взвода Сеньковского, который потом рассказывал и полку:
— Трусюсь со своими браточка-ми, смотрю, наш воскресший «Барон» на стене, а возле стены — побитые волки. Вот еще номер!..
Итак, я не расстрелян бело-зелеными, не ослеплен злодейской болезнью, не растерзан волками; слегка рябоват, зато мой пятый Октябрь закалил меня на всю жизнь, и теперь, когда колется какая-нибудь неприятность, я говорю себе:
— Пустяки! То ли было!
Кстати — между Невинномысской и Баталпашинском теперь вьется среди холмов железная дорога Иногда видят из вагона волков, они — как рассыпанные дробинки на белоснежной горной груди. На них можно смотреть, раскуривая папиросу...
|