Мир путешествий и приключений - сайт для нормальных людей, не до конца испорченных цивилизацией

| планета | новости | погода | ориентирование | передвижение | стоянка | питание | снаряжение | экстремальные ситуации | охота | рыбалка
| медицина | города и страны | по России | форум | фото | книги | каталог | почта | марштуры и туры | турфирмы | поиск | на главную |


OUTDOORS.RU - портал в Мир путешествий и приключений

На суше и на море 1976(16)


ЮРИЙ ЛЕКСИН

МЕРГЕЛЕВЫЙ ДОМ

ИЗ БЛОКНОТА ЖУРНАЛИСТА

Жара была невыносимой. Даже море выцвело. Прохладная синева и мягкость его исчезли, и все вокруг покрылось белесой дымкой, в которой царствовал зной.

Уже несколько дней бродил я по берегу от Фальшивого Геленджика до Новороссийска, ждал бору, искал ее и, отчаявшись,разуверился в ее существовании: в том измененном солнечными лучами мире не могло быть места ветру. Легче было представить молнию, упавшую прямо из голубизны неба, чем прохладу ветра. Ночи отличались от раскаленных, дней одной лишь темнотой — тяжелой и густой.

И я решил искать воспоминания о ветре.

На геленджикской метеостанции,, куда я наконец добрел по берегу моря, работница жаловалась:

— Что случилось? — недоумевала она —то, телефон обрывают, звонят со всего побережья с утра, требуют прогноза, а то вот уже два часа никто... Поумирали там все, что ли?

Разомлевшая, с покрасневшим лицом, она откинулась было на спинку стула, но тут же выпрямилась. От пота платье прилипало к телу и она невольно повела плечами. Глянула в окно и стала рассуждать о странности человеческой натуры. Вот, мол, жара который день, и молишь, чтобы бора пришла, ну бора не бора, а хоть бы какой-нибудь ветерок, а не дай бог нагрянет и впрямь — не обрадуешься. Вспомнила, как года два назад, когда уже распустились деревья, обрушился вдруг норд-ост и холодом обжег все вокруг. Черные листья повисли на ветках. Только что родившиеся, они даже не скручивались — просто почернели и жестко шуршали в кронах. А к вечеру ветер унес их в море. Утром деревья стояли голыми.

— Как обворованные, — сказала работница метеостанции. — А потом опять набрались силы. — Две весны в тот год встречали, а радости ни от одной... За вторую тоже боялись.

Она умолкла, а я взглянул в окно.

Там все зеленело, но у горизонта, сколько было видно, воздух струился и судорожно вздрагивал. Словно бился чей-то жаркий, лихорадочный пульс. Только чей? Земли? Неба? И что обещало это дрожание?

Раздался звонок.

— Наконец-то! Да. Титарёва... Хорошая будет погода... И завтра тоже...

Она стала диктовать сводку:

— Нет, двадцать семь градусов. Мы ведь у моря. У вас, значит, жарче. Сколько? Градуса на три-четыре.

Она положила трубку, но тут же подняла ее. Теперь уж сама стала звонить в Новороссийск.

— Как там синоптическая обстановка? — спросила она.— Хоть бы норд-остик какой... Не ждать?

Я старался по ее лицу уловить ответ, но ничего не прочел на нем.

Значит, не я один ждал этого ветра. Но твердо зная, что этот безумный ветер существует, сейчас, как и другие, не верил в его существование. Однако он все же был. Сидя на станции и обливаясь потом , я читал о том, чего не видел. .

Ученическим почерком в журнале «Чрезвычайных явлений» (есть и такой рабочий журнал на метеостанции!) кто-то описал все, чему был свидетелем. И этот контраст детского почерка и случившегося на побережье, а потом попавшего в журнал рождал не то чтобы страх — все уже миновало — скорее опасливую неприязнь к сумасшествию природы. Хотелось отстраниться от желтой, бумаги журнала, подняться и уйти, даже не взглянув более па него. Но тут же возникало желание читать дальше и дальше, и казалось, что здесь как в романе: напряжение не исчезнет, а будет все нарастать, нарастать, а потом... Что может быть потом?

«9 февраля в 16 часов 05 минут,— писал наблюдатель, — через территорию Южной базы, находящейся между Тонким мысом и домом отдыха «Солнце», прошел смерч диаметром до 30—40 метров. Двигался в направлении с юго-запада на северо-восток».

Мне, сразу понравились лаконичность и точность этого описания, свидетельствующие, что наблюдатель видел смерч собственными глазами. Он писал просто, и иногда — неожиданно для него самого — высекались образы, как искры.

«Перед смерчем резко ухудшилась погода: небо затянуло черными облаками, ударил гром, засверкала молния, пошел сильный град и крупа, поднялся ураганный ветер. Видимость сократилась до 100—200 метров. Смерч вышел в бухту и там погасился».

«Погасился», — повторилось во мне. Я быстро перевернул страницу... Продолжения не было.

Это писал человек, для которого важны были только факты, и он перечислил их. Какое ему было дело до того, что поразило бы других: что все в летящем «жгуте» смерча подчинено строгой целесообразности, что воздух в нем, поднимаясь, вращается против часовой стрелки и что ночью смерч светится и огонь этот голубой. Однажды зафиксированное уже не трогало наблюдателя.

Смерч мог поднять корабль в воздух и бросить его в сторону на несколько сот метров. Но ведь всего этого наблюдатель не видел.

Уже не отрываясь, я читал дальше:

«15 мая после ливневого дождя с грозой постепенно начал усиливаться северо-восточный ветер. Порывы — до 40 метров в секунду.

В 2 часа 55 минут 16 мая усилился до 28 метров и дул с такой силой до 10 часов.

В санатории «Солнце» сорвало крышу с одного здания. Пострадал подросток семнадцати лет, лежит в больнице. В селе Дивноморском убило бревном трехлетнего ребенка».

Скверный был ветер. Жестокость его, похоже, не знала границ. Да и могут ли быть границы у жестокости? «Небо и земля не обладают человеколюбием и относятся ко всем существам как к травам и тварям»,— отметил с холодной проницательностью древнекитайский философ Лао-цзы.

Я попытался было представить себе человека, именовавшегося просто и строго — наблюдателем. Из года в год ему вменено в обязанности заносить в книгу свидетельства этой жестокости. Больше того, ему приходилось искать их: звонить, узнавать, расспрашивать...

Через несколько страниц на пожелтевшей бумаге опять возник смерч.

«4 августа. Со слов гидрометнаблюдателя Кисляковой.

В 6 часов 15 минут во время отдаленной грозы — в море, на юге,— вдруг образовался смерч.

Сначала я увидела один столб, слегка изогнутый, довольно прозрачный. Затем, через минуту, образовался второй. Вода быстро забурлила и стала подниматься. Через две минуты первый столб оторвался от воды и поднялся к облаку. Второй двигался так же быстро следом за первым и еще был виден, когда в море, на юго-западе, образовался третий вихрь воды и стал быстро приближаться к берегу; за минуту он подошел к берегу на расстояние 8—10 метров и повернул вдоль него на восток.

Вода в смерче просвечивала насквозь, и было очень хорошо видно, как она крутится и поднимается. Пройдя от будки волномера до бойни, вода третьего смерча стала оседать в коре и спала. В это время второй столб оторвался от моря и подтянулся к облаку.

В 6 часов 20 минут все кончилось. Облако, в котором скрылись оба первых столба смерча, направилось на северо-восток».

Она была поэтом, эта Кислякова. Благодаря ей я видел, как над морем возникали столбы смерчей и уходили с облаками на северо-восток, чтобы вернуться борой. Журнал был бесконечным перечнем безумств природы,— большой толстый журнал, который до меня мало кто листал... Почти наугад я еще раз открыл его и узнал, что произошло 22 марта.

«Утром началось усиление ветра... Порывы свыше 40 метров в секунду. Такой сильнейший ветер дул день и всю ночь с 22 на 23 марта, и к утру началось ослабление.

Давление неустойчиво: то падает, то резко растет. В некоторых районах города произошли обрывы электрических и телефонных проводов. Кое-где с домов сорвало крыши. На гидробазе унесло ветром метеоприборы. Ветер выдавливал стекла в зданиях. Оборванным проводом под током убито две лошади... Повреждены посадки кипарисов...»

Нет, пожалуй, хватит читать эту книгу... В памяти писавшего то дни остались днями разрушений. Но сейчас под окнами станции сияло море. Из его безмятежной синевы выплывали улыбающиеся люди, и им было невдомек, что когда-то здесь ветер выдавливал стекла. Да может, сейчас, сию минуту, где-нибудь в Адриатике свирепствует такой же ветер и только что упали бездыханными две лошади. Или в Провансе ломает деревья другой «родственник» здешней боры — мистраль...

Работница станции, все время наблюдавшая за мной, пока я читал, словно догадавшись, о чем я думаю, тихо спросила:

— Зачем вам это? — Она кивнула на журнал.

Я не знал, что ответить. Когда и зачем можно употребить этот бесконечный перечень повреждений, разрушений и других бед? Может быть, наши мысли совпали? Ведь и она видела лежащее за окном море и мокрых счастливых людей, выходивших из него медленно и радостно, — они шли с блуждающими на губах улыбками. А другие, хохоча, в сверкающих брызгах вбегали в воду.

Попрощавшись, я ушел. На два дня превратился в купальщика, присоединившись к веселой беспечности загоравших на пляже. Но на третий день я без особого удивления обнаружил, что стою неподалеку от «Барбарины». Судно находилось вблизи берега, казалось, что на плаву, но на самом деле днище его лежало на камнях, и все это уже покрасневшее от ржавчины чудо мореходной техники было теперь только памятником безалаберности команды. «Барбарину» выкинуло на скалы, когда экипаж самонадеянно отказался послушаться предупреждения о надвигающейся боре. Поначалу иностранная фирма — владелица «Барбарины» хотела ее забрать, сняв с камней, но вскоре стало понятно, что овчинка не стоит выделки. И теперь изрисованное разными надписями судно — этим занимались мальчишки — было непреложным Доказательством, что прогнозам следует верить. Меня же зрелище разбитого корабля заставило опять заинтересоваться столь грозным явлением природы, как бора. Я решил узнать о ней все, что можно.

Журнал, подобный тому, который я листал на метеостанции в Геленджике, мог быть и на станции в Новороссийске . Я отправился туда, и вот журнал у меня в руках.

Развернув журнал, я стал внимательно разыскивать такие факты, которые бы показали бору во всей ее мощи. И довольно быстро я обнаружил следующую запись: «Январь, 1971 год. Стоявший на ремонте теплоход «Варшава» от напора ветра вырвал швартовую пушку из причала».

«Вырвать» швартовую пушку почти невозможно. Она и делается так, чтобы ее невозможно было вырвать.

На станции в Новороссийске я решил заняться арифметикой и подсчитать, например, каков ущерб, нанесенный городу борой в 1989 году. Я выписал цифры, но складывать их не стал. Не потому, что сумма вышла бы значительной. Дело в том, что сведения оказались неполными: после января убытки подсчитывались потом только в октябре. Работница станции сказала, что не учтены еще три-четыре боры. И она тоже смотрела на меня все с тем же молчаливым вопросом: «Зачем вам это?» Однако я уже мог ответить на него: «Хочу знать, почему горожане не бегут отсюда сломя голову».

Я с головой окунулся в историю (тут же, на станции, нашлись нужные книжки), чтобы узнать, всегда ли норд-ост досаждал городу и, главное, когда он возникает.

Постройка города началась в 1838 году, первый цементный завод пустили в 1881. Подчеркивалось, что город строился при впадении реки Цемес в море, а Цемесская бухта на редкость удобна и не замерзает. Фотографии же, казалось, противоречили этому: обледеневший пароход «Игорь» напоминал сплошную гигантскую сосульку с торчавшей из нее иглой мачты — 1899 год; дом, вернее, гора льда, бесформенная и безобразная, — 1911 год; пароход с ледяными гирляндами снастей — 1927 год. Потом фотографии 1954, 1965, 1969 годов... А вот некоторые описания: «Вода в бухте как бы кипит, брызги взлетают высоко, создавая «туман» над рейдом. В городе движение прекращается. Мелкие камни поднимаются ветром и грозят увечьем прохожим, здания колеблются, крыши срываются ветром страшной силы.

Особенно ужасна бора зимой. Температура сильно падает. Водяные брызги, поднимаемые ветром, сразу же замерзают, а суда, находящиеся в бухте, так покрываются льдом, что могут затонуть... В декабре 1899 года здания набережной были покрыты снегом и льдом до двух метров толщиной, на набережной образовался слой льда до трех метров высотой, фонарные столбы превратились в ледяные монументы. Бора сорвала много крыш и труб, разметала киоски на базаре, порвала провода, вырвала телеграфные столбы. Она потрепала суда, находившиеся в бухте; одно из них прибила к пристани, другие опрокинула вверх дном, третье посадила на мель, четвертое, покрыв льдом, изуродовала. На железной дороге она опрокинула груженые вагоны...»

Было ли в этом безобразии природы хоть что-то достойное внимания? Да. Две вещи.

Бора не приходит, не предупреждая,— это первое. :

Всегда вначале над Мархотским хребтом, видным из каждого уголка Новороссийска, выползает клубящаяся пелена. Молочно-серая, она стекает с хребта, как пена из переполненного стакана, и уходит в щели, заливая их до краев. Ветер, еще неслышный, отрывает от пелены клочья, сбрасывает вниз, и они парят — нежные, но предвещающие опасность.

Давно основанная на Мархотском перевале метеостанция находится как раз там, где появляется эта пелена, там начало всего, начало ветра. Туда мне захотелось попасть. Но я еще не был уверен, стоит ли стремиться туда сейчас, когда никакой боры нет и в помине. В том, что это нелишне, убедил меня Василий Андреевич Кондратов, начальник новороссийского гидрометеобюро. Он же сообщил мне и о том втором, что я упомянул выше. У боры — отрога азиатского антициклона — есть свои достоинства: она обеспечивает устойчивость погоды здесь, за хребтом, теплым летом и холодной зимой. Поистине, даже в самом безобразии природы есть некие «ценности». Или их нам просто очень хочется найти? Василий Андреевич, сообщил, что на перевале, в самом начале бешенства ветров, вот уже двадцать лет живет Георгий Михайлович Федотков.

— Как же он там живет? — спросил я.

Не скрою, сообщение Кондрашова произвело на меня большое впечатление. Какова же судьба этого человека, махнувшего на себя рукой: взял да и забрался черт-те куда на двадцать лет... Впрочем, кто его знает! Поступки подобных людей не объяснишь банальными причинами, сколько ни старайся. И можно только благодарить их за то, что они есть.

Так как же он живет там?

— Привык,— задумчиво ответил Василий Андреевич.

— Он там один?

— Нет, — уже охотнее сказал Кондратов. — Там станция. Семья у него, хозяйство... Воду им возим, а у него мотоцикл с коляской, сам спускается иногда.

Он хотел что-то еще добавить, но ничего не нашел.

— Сами увидите,— заключил он.

— Это на самом верху?

— Да. Во-он там.

Машина шла в гору. Облако пыли в безветрии застывало так, как его поднимали колеса нашей машины. Все — и дорога, и ее обочины, Мархотский хребет, его отроги, даже пыль, поднимаемая нами,— все было цементом. Вернее, мергелем. Стоило его подцепить ковшом, размолоть и обжечь — и мергель становился прекрасным портландским цементом, которому нет цены.

Город не мог не родиться здесь, даже если бы еще большие стихийные бедствия грозили ему. Один из немногих старых городов, он обязан месту рождения всем смыслом своего существования. И где-то наверху добрым хранителем города, первым, кто видит приближение боры, первым, кто прячется от нее (но где это можно сделать на самой макушке горы?), живет некто Федотков. Теперь все мои размышления — были ли они связаны с ветром, с городом — сводились к нему, странному, непонятному Федотову, сидевшему двадцать лет сиднем на горе.

Нас с Кондрашовым трясло в душной машине, мы ничего не видели за пыльными стеклами, кроме все той же мергелевой пыли, и только чувствовали, что поднимаемся в гору. «Так и должно быть! — усмехался я про себя.— К такому человеку надо подниматься». Но сказать это вслух было неловко. Кондрашову могло показаться глупостью. Мне же хотелось побольше порасспросить у него о человеке, который поднялся на вершину перевала, туда, где начинались ветры, и остался там.

У него жена, Галина Федоровна... Сын учится. Дочь вышла замуж: значит, «спустилась вниз»... Держат они корову. Есть собака по кличке Боцман. Вроде бы и много уже порассказал Кондрашов, но ничто из этого не складывалось. В сбивчивом рассказе Василия Андреевича слышалось немалое уважение к Федоткову, даже какая-то зависть. Но к чему? Возможно, мы просто иногда жалеем, что не можем поступить так, как кто-то другой. «Вот он какой у нас!» — слышалось в словах Кондрашова.

В шестьдесят восьмом году, рассказывал Василий Андреевич, бора засыпала Новороссийск снегом так, что жизнь в осажденном ветром городе страшно усложнилась. По улицам могли ездить только вездеходы, даже пекарни не работали: их засыпало снегом. Горожане прислушивались к шуму ветра с растерянностью и тревогой. А снег валил и валил... Кондратов связывался с Мархотским перевалом от случая к случаю. Он знал, что продукты кончались, а забросить их было невозможно: сквозь ветер и снег на гору не мог пробиться даже вездеход. А Федотков становился все немногословнее и наконец почти совсем замолчал; казалось, он только кивал, отвечая на вопросы Кондрашова. Василий Андреевич начал шутить, пытаясь подбодрить его. И тут Федотков вдруг заявил, что выезжает... «Куда?» — закричал Кондратов. Но Федотков только добавил: «На лошади».

Его стали ждать. Каждый час с перевала запрашивали одно и то же: «Не приехал?» И всякий раз снизу отвечали: «Не приехал. Ждем». Говорить больше было не о чем. В обычную погоду, чтобы спуститься на лошади с перевала, хватило бы двух часов. Прошел день, потом ночь... Это была жуткая бора. Город, отрезанный от мира лавиной снега, льда и холода, мгновенно потерял свои реальные черты, словно перестал вдруг существовать. Он пропал, исчез, растворился.

Василий Андреевич вдруг замолчал и задумался. Я прервал его размышления:

— Ну и как? Федотков-то?

— Георгий Михайлыч? — словно очнулся Кондратов.— Доехал. А что ему сделается? Ноги лошади сам переставлял, она ж сразу по морду влезла в снег...— И он рассмеялся: — Вот мы и приехали!

Едва Кондратов открыл дверцу машины, как тут же, взвизгивая и крутя хвостом, к нам подлетел пес.

— Ну, Боцман, Боцман... — утихомиривал его Василий Андреевич. — Встречай, Георгий Михайлович! — крикнул: — К тебе пожаловали.

Я вышел из машины. На крыльце, освещенный солнцем, стоял человек. Покатые плечи, толстоватый, коренастый, на нем только майка и брюки, ноги босы. Из-за плеча выглянула такого же небольшого роста женщина.

И тут случилось странное. Георгий Михайлович вдруг круто повернулся и исчез в доме.

Мы пересекли двор, Кондратов что-то оживленно говорил, а я думал о Федоткове. «Что это он так?» — хотелось спросить. И тут в дверях снова показался Георгий Михайлович. Изменений в его облике было мало, но он казался совсем иным человеком: на ногах его были тапочки, и сам он улыбался тихой и долгой улыбкой, словно именно за ней он так поспешно бросился в дом.

— Да ты, гляди-ка, приоделся! — рассмеялся Кондратов.

— Надо,— серьезно ответил Георгий Михайлович.

Разговор этих давно знакомых друг с другом людей так и продолжался: Кондратов, много шутил, нарочито громко смеялся, Георгий Михайлович или отмалчивался, или был серьезен в своих речах.

Федотков стал рассказывать, как в пятьдесят третьем году впервые поднимался сюда, еще не зная, что проведет здесь всю жизнь. Он вспомнил, как на него вылетели из-за поворота какие-то с саблями наголо. Но наверное, история эта была Кондрашову известна, и Георгий Михайлович, смутившись, не докончил ее.

Потом поговорили о затмении 6 августа. Вспоминая год, когда оно произошло, Галина Федоровна сказала:

— Это когда 50 миллиметров осадков выпало в час. Даже ориентиры во времени у них были свои, связанные с погодой, и дожди для них были «осадками». И странно было думать, что этих людей отделяет от всех остальных лишь долгий, но некрутой подъем на Мархотский, перевал. Город с родившей его незамерзающей бухтой был виден отсюда весь, он лежал как на ладони.

Правда, были еще двадцать лет жизни, которые невозможно увидеть, но и они отделяли. Годы состояли из дней, и почти каждый день Федотковы смотрели на город, как с самолета. Город, ограниченный голубой кромкой бухты, выглядел отсюда неверо ятно красивым: ничего лишнего, даже клубы мергелевой пыли отсюда смотрелись облаками, красивыми и нежными.

— По вечерам, — говорила почему-то немного смущенная Галина Федоровна, — мы всё смотрим на него... Огни горят как звезды, только что внизу, а не на небе. А спустишься — не то совсем. Посмотрите, когда стемнеет, лучше телевизора... Может, поэтому мы и в кино не ходим почти, редко спускаемся. В беседу время от времени врывался ветер. О нем говорили как о живом существе... Еще вспомнили о какой-то девушке, что встретила Георгия Михайловича в доме в его первый приход на гору. И о доме, в котором мы сидели сейчас.

Это был удивительный дом. Когда его построили, никто точно не знал, как и то, когда впервые начались здесь метеонаблюдения. Все сошлись на том, что дом построен русскими военными наблюдателями в прошлом веке, с тех пор не перестраивался. И даже бора ничего не может с ним поделать. Стены, сложенные из тесаных мергелевых глыб, несокрушимы, хотя о силе ветра здесь, наверху, ходят слухи невероятные. Георгий Михайлович вспомнил рассказ прежнего начальника станции, что был здесь до него. Тот в свою очередь слышал об этом от своего предшественника. Все это были люди серьезные и не расположенные к преувеличениям в разговорах о своей работе. Но факт действительно невероятный...

Во время боры никто, конечно, на метеоплощадку не выходит, да и саму площадку, время от времени ветер сносит начисто. Ведь метеоприборы рассчитаны на обыкновенные условия и для мергелевого дома особых не придумано. Поэтому наблюдатели, когда идет бора, лишь чуть приоткрывают дверь — только высунуть наружу руку с анемометром. Так было: и в тот раз. Безвестный теперь наблюдатель навалился на дверь всем телом, подложил доску, чтобы дверью не прищемило руку, и высунул анемометр. Это был ручной ртутный анемометр: трубка, в ней ртуть, в отверстие входит ветер и гонит, выдавливает ртуть по вертикали вверх.. Другое отверстие, разумеется, открыто. Анемометр, и тогда уже старинный, был рассчитан на невероятную силу ветра, какой, конечно, никогда не было и не могло быть,— сто восемьдесят метров в секунду... Но когда наблюдатель втянул руку с анемометром назад, и, дверь, готовая проломиться, вся дрожа, хлопнула, он увидел, что ртути в анемометре нет. Ветер выдавил всю ртуть...

— Присочинить не могли,— закончил Георгий Михайлович. — Зачем? — пожал он плечами.

Он совершенно искренне полагал, что его не могли обмануть. Прожив двадцать лет на вершине, он верил своим предшественникам, как самому себе. Но вот то, что не осталось следов их работы... Только последние двадцать лет были для него ясными и точными. А что было до этого? Только по темным пятнам на стенах Георгий Михайлович догадывался, что на них висели приборы, а значит, уже в прошлом веке велись наблюдения и кто-то жил в доме. Но какие наблюдения? Кто жил?

Больше всего его волновала история более чем тридцатилетней давности. Тогда от мергелевого дома отъехала телега и исчезла навсегда. Говорят, ее видели потом внизу, в Новороссийске, этому вполне можно верить. Если уж она выехала из деревянных ворот дома на Мархотском перевале, то могла попасть только в город. Дорога была одна. Светлая, цементного цвета, она вилась от вершины до самого Новороссийска.

Потом еще был слух. Этот уж совсем неясный. Кто-то видел телегу в потоке покидавших город. Но кто, как? Немецко-фашистские, войска были близко, наши части отступали, и выяснить это теперь уже трудно.

Что было в телеге? Ничего особенного, то есть такого, что способно было изменить что-либо в жизни нынешних обитателей дома на вершине. Видимо, там находились журналы с записями наблюдений, приборы... Вот и все.

Рассказав об этом, Георгий Михайлович замолчал, ушел в себя. Мы с Кондрашовым вышли. Давно условились без помех поговорить о проектах «спасения от боры». Мы зашли за дом, где в низине, спрятавшись от ветра, густо рос терновник, и сели на сруб старого колодца.

Василий Андреевич начал странно:

— Хотите узнать о проекте англичан? — Что за проект? — удивился я.

— Да ничего особенного, — засмеялся Кондратов. — Они предлагали простую вещь... Как зарождается бора, надеюсь, знаете?

— Немного.

— Ну вот. Только предупреждаю: это один из проектов. А то нас просто завалили ими. Есть такие умники. Живут где-нибудь в степи или в тайге, а нам строчат, сделайте, мол, так и так, и все будет в порядке. Уйма времени уходит на этаких доброхотов!Но простите, вас это не касается...

— Я не буду предлагать проектов, — покаялся я. Кондратов рассмеялся.

— Ладно, есть такая теория. Холодный воздух скапливается на Кубани. Это чаша. И начинает стекаться к Мархотскому хребту. Представьте: чаша уже полна... Циркуляцию воздуха в комнате вы знаете из физики. Помните рисуночек со стрелками? Итак, холодный воздух скопился и переваливает. Со страшной силой! Разница давлений, температур — все создает эту силу. Неправда ли, просто?

Я согласился.

— Теперь англичане,— продолжал Василий Андреевич.— Кажется, англичане... Давайте, говорят, уберем весь хребет. Сроем его. Не будет хребта, не будет скопления, свободное перетекание, и все... Причем соглашаются сделать это бесплатно. Только весь мергель, мол, мы берем себе. Грузим на пароходы и увозим. Это ж чистый цемент!

Кондратов излагал проект за проектом. Думали, например, пробить в хребте туннели. Воздух, по предположениям, должен был не скапливаться, а медленно стекать вниз, к морю.

— Да смешно,— воскликнул Кондратов.— Почему воздух должен лезть в эту дырочку? Ну, конечно, что-то пойдет, но это не спасение...

Были еще предложения. Хотели построить на хребте преграду. Что-то типа громадной изгороди. И опять Кондратов смеялся:

— Забывают главное — поток не просто переваливает. Основная сила, его на высоте почти километра от вершины хребта. Какая должна быть «изгородь»? Подумайте!

Я не понимал, к чему он клонит. Что же делать? И можно ли что-то сделать?

— Нет, — отрезал Кондратов.— Ничего сделать нельзя. И уйти отсюда нельзя. Нельзя уйти от цемента...

Мы молчали, ели кислицу, сидя в тени, на срубе старого колодца. Я же думал, что он слишком хорошо изучил все слабые стороны проектов. Так страстно он не говорил бы об этом, не имея своего.

— А ваш проект? — осмелился я. — Не может же быть, чтобы его не было...

Кондратов недовольно поморщился.

— Сознаюсь, есть... Но рано еще. Подождать надо с ним,— он взглянул мне в лицо, подбрасывая на ладони ягоды, и встал. — Ехать пора. Вы остаетесь?

Мы шли к дому, и Кондратов заговорил о Федоткове, чтобы не говорить о проекте. Он не хотел скороспелых выводов. Ему нужен был законченный, проверенный вариант, слишком многие до него пытались спасти Новороссийск от боры — и безуспешно.

— Поговорите, поговорите с Федотковым,— обернулся ко мне Кондратов.— Таких уж теперь нет. Уверяю вас.

Что он хотел сказать этим?

Покидая мергелевый дом, Василий Андреевич уже но шутил. И уехал быстро, едва попрощавшись, как убежал. Но Боцмана гладил долго и все о чем-то говорил с ним шепотом.

В мергелевом доме я прожил два дня. Уже не ждал бору и, признаться, почти ничего не спрашивал у своих добрых хозяев, но Георгий Михайлович сам мне много рассказывал.

И еще: я не удивлялся ничему. Впрочем, однажды...

Это случилось утром. Галина Федоровна вышла из дома. Я сидел на крыльце. Голубой мергель грел меня тихо и ровно. Галина Федоровна прошла в самый угол двора, к каменной ограде. Там у нее было что-то загорожено железными листами. Присев, она откинула один лист. Тот, звеня, упал, и на голом, совершенно выжженном солнцем и выметенном ветрами дворе — там, в углу, — я увидел два оранжевых огонька.

— Вот, два у нее осталось...

Я не заметил, как ко мне подсел Георгий Михайлович. А он тихонько, чтобы не слышала Галина Федоровна, стал рассказывать, что вот уже двадцать лет, из года в год Галина Федоровна сажает цветы, а бора уносит их вместе с землей. Еще не было года, чтобы ветер не вырвал их, но с неиссякаемым терпением эта пожилая женщина приносит каждую весну землю и ждет

ростков...

— Два осталось,— повторил Георгий Михайлович, заерзав на крыльце.

Рядом с метеоплощадкой, куда каждый час ходили Галина Федоровна или Георгий Михайлович, чтобы снять показания приборов, поставили железобетонный столб в обхват толщиной. Хотели проверить, выдержит ли он напор боры. Сейчас он был перегнут пополам. Теперь видно было, что под раскрошенным бетоном два рельса. Они были согнуты, как проволока... А цветы росли. Потрогав их, словно приласкав, Галина Федоровна ушла в дом, прошла мимо нас молча, сжав упрямо губы. А мы смотрели на покачивающиеся ноготки, и Георгий Михайлович рассказывал.

С саблями-то на него тогда вылетели, как он говорил, «ряженые»: шли съемки фильма «Железный поток».

— Напугали меня здорово, — со смехом вспоминал Георгий Михайлович.

Рассказал он и про девушку. Когда он впервые поднялся сюда в пятьдесят третьем, увидел: в мергелевом доме двери сорваны, крыша унесена. Он переступил порог и в доме без крыши увидел девушку. Она плакала. Девушка и была начальницей станции. Потом, к вечеру, пошла бора, полил дождь, а они сидели вдвоем в дрожавшем под ветром доме. Ветер шел три дня и три ночи, есть было нечего, только кусок хлеба был у Георгия Михаилевича, а девушка все плакала и плакала.,

- Вот имя ее забыл,— огорчался Георгий Михайлович.

Как только утих ветер, она ушла вниз, даже не попрощалась.

— И я хотел уйти, а вот остался. — Георгий Михайлович пожал плечами, словно недоумевая. — Весной спускаюсь. Все! На пенсию. Пора, пора. А то еще, пожалуй, как Фицрой...

— Как кто? — спросил я.

Но Георгий Михайлович не ответил. Однако я запомнил это имя.

Вернувшись в Москву, я не забыл о нем. Мне все казалось, что в словах Федоткова был скрыт какой-то тайный смысл. Теперь я знаю, что это была только шутка.

Роберт: Фицрой был англичанином. Он родился в 1805 году и прожил шестьдесят лет. Был контр-адмиралом и главным метеорологом Метеорологического департамента Англии, плавал на «Бигле» с Дарвином. Это он первым сказал, что надо не только наблюдать погоду, но пора ее и предсказывать.

Каждое утро, кроме воскресных дней, — телеграфисты по воскресеньям отдыхали—он получал, двадцать две телеграммы со всех концов Великобритании. Потом во все порты страны рассылались штормовые предупреждения. Им разработаны и штормовые знаки: треугольник острой вершиной вверх — буря с севера, вершиной вниз — с юга, квадрат — бури идут одна за другой, квадрат и треугольник вершиной вверх — особо опасная буря.

Роберт Фицрой сделал и первое предсказание погоды, напечатав его в газете. Лорды послали запрос секретарю Королевского общества, их интересовало: может ли наука метеорология предсказывать погоду?

Вопрос остался без ответа, а контр-адмирал — без уверенности, что он действительно нужен. Не отчаявшись, он написал книгу.

А вот строки из Британской энциклопедии: «В последние годы он был чрезмерно перегружен работой, и его здоровье, как физическое, так и душевное, могло пошатнуться. Но он отказался взять предписанный ему отпуск. В припадке умственного расстройства он покончил с собой 30 апреля 1865 года».

Такова судьба первого человека, который осмелился предсказывать погоду.

Не думаю, чтобы мой добрый Георгии Михайлович Федотов имел в виду такой конец. Твердо, знаю, что это не так. Мне только, хотелось узнать об упомянутом им человеке все, а узнав, захотелось поставить их имена рядом.

А тогда, уходя от мергелевого дома, я спускался по голубоватой пыльной дороге к морю и с того самого мгновения, как простился с его хозяевами, больше не жалел о том, что не увидел бору. Не жалею и сейчас.

Об авторе

ЛЕКСИН ЮРИЙ СТЕПАНОВИЧ. Родился в 1937 году в Подмосковье. Окончил филологический факультет МГУ. Член Союза журналистов, СССР. Работает литературным сотрудником в журнале «Ровесник». В качестве корреспондента-журнала «Вокруг света» много ездил по стране, там же опубликованы многие его очерки. В нашем ежегоднике выступает, впервые.



 
Рейтинг@Mail.ru
один уровень назад на два уровня назад на первую страницу