Мир путешествий и приключений - сайт для нормальных людей, не до конца испорченных цивилизацией

| планета | новости | погода | ориентирование | передвижение | стоянка | питание | снаряжение | экстремальные ситуации | охота | рыбалка
| медицина | города и страны | по России | форум | фото | книги | каталог | почта | марштуры и туры | турфирмы | поиск | на главную |


OUTDOORS.RU - портал в Мир путешествий и приключений

На суше и на море 1987(27)


Владимир Дружинин

ДАЛЕКО ОТ ПАРИЖА

ПОВЕСТЬ

— Что вы там не видели?

Лоран удивлен и немного обижен. Уехать из Парижа, да еще в мае? Что за блажь!

— Вы же были на Лазурном берегу? — продолжает он. — Вам мало?

А я надеялся на поощрение, на добрый совет... Мой палец, бродивший по карте, удалился от Средиземного моря, уперся в Эльзас.

— О, шукрут! — оживился Лоран. — Говорят, превосходная... Но и в Париже приготовят не хуже, будьте уверены. Я знаю один ресторан...

— В Страсбурге собор, — напоминаю я с упреком.

Собор, шедевр готики, всемирно известный... Лоран ответил не сразу. Должно быть, шукрут — сосиски с капустой — блюдо, съеденное в том ресторане, оставило впечатление неизгладимое.

— Ну, по сравнению с Нотр-Дам... Я теряю терпение.

— Да, все самое лучшее — в Париже.

— Конечно.

Он благодушно улыбается. Кажется, не заметил иронии в моих словах. Милый Лоран, стопроцентный, потомственный парижанин... Остальная Франция для него — оправа Парижа. Сам выезжает иногда, на выходной день, в Бургундию — вкусно пообедать. Отпуск проводит в Бретани.

— Если захочется отдохнуть, пожалуйте к нам в Лерки. Маленький рыбачий порт на побережье Ла-Манша. Нахожу его на карте с трудом. Мой палец двигается дальше на запад, до самого конца суши.

— Финистер, — сказал Лоран будничным голосом.

Меня будоражит это название, данное римлянами. Финистер — край земли... Звучание зловещее — чудятся голые, безотрадные скалы, штормовой накат.

— Я тоже там не был, — признается Лоран. — Не откладывайте, если уж такая охота... Пока жена свободна, мы вас покатаем по Бретани.

Мадам Жослен из санатория помчится прямо в Лерки и пробудет там недолго — через неделю ей надо вернуться на работу. А Лоран не водит машину. Зато маленькая, энергичная мадам Жослен гоняет оранжевую «симку» со скоростью, которая мне представляется чуть ли не космической.

— Но вы знаете мою жену, — засмеялся Лоран, — остановиться ее не заставишь.

Разглядеть что-нибудь основательно — нечего и думать. И мы условились так — я пошатаюсь по Бретани один, а потом Жослены где-нибудь заберут меня.

— Учтите, есть места совершенно недоступные. Без машины... — услышал я.

Люди, спаявшиеся с мотором, убеждены в этом неколебимо. Итак, сперва Бретань.

— Угостим вас бретонскими блинами. Хотя, если поискать в Париже...

Карнак, Локронан, Локмариакер... Язык карты — язык древних кельтов. Край менгиров и дольменов. Родина короля Артура и рыцарей «Круглого стола». Очень хочется туда, в загадочные селения, зашифрованные непонятным кельтским языком. Увидеть крестьянские дома под шапками соломенных крыш, Броселиадский лес — обитель легенд, царственные кружева бретонок — все давно знакомое по книгам. Разумеется, во мне живет этнограф. Но Лорана лишь забавляет моя тяга к необыкновенному.

— Это для туристов. Вы же человек серьезный. Иностранец находится в Париже — чего же ему еще? Неужели он не понимает, что экзотика окраин — чепцы, легенды, пляски в традиционных костюмах — обречена цивилизацией на гибель? Что самое существенное, прекрасное, современное — в столице...

Мы не раз спорили на эту тему. Я не берусь переубедить Лорана, стопроцентного парижанина.

Финистер

Вот он — край земли...

Суша оборвана резко, грубо. Сдается, к воде не подойти. Сунешься — слетишь с кручи в буруны, водовороты либо на острые камни. Ноги не удержат на скользкой скале, нет спасительной ветки, за которую можно ухватиться. Спуска, протоптанного поколениями аборигенов, приезжий не отыщет. Поэтому море кажется чуждым, недосягаемым для людей. Оно тихо колышется внизу — ветер сегодня слабый. Но нарастает прилив, вода где-то рвется в расщелину, ярится, взлетает фонтаном пены.

— Вы не поверите, что тут было зимой, — сказала хозяйка лавочки, снабдившая меня хлебом и козьим сыром. — Море вот здесь безобразничало, где мы с вами стоим.

Возможно ли? Волне надлежало одолеть высоту берега, по меньшей мере десятиметровую, да пробежать еще сотню метров. Но я недооценил ее. Большой плавучий док был поднят морем, как перышко, посажен на прибрежную каменную гряду — аккуратно, словно на пьедестал. Стальная туша громадится невдалеке, второй год ее распиливают, разнимают на утиль.

Проглянуло солнце, скалы попытались улыбнуться. Серая поверхность заиграла оттенками розового, кирпично-красного, местами льдисто засеребрилась.

— Красиво у нас, — сказала лавочница. — Если вы ищете комнату...

— Нет, спасибо.

— Некоторым нравится. Правда, купаться здесь опасно. Из-за приливов. Зазеваешься — угодишь в ловушку. Я никак не привыкну, боюсь.

— Вы не бретонка?

— Я из Бордо, мсье. Кабы не муж...

Оно и видно, подумал я. Слишком разговорчива для бретонки. Я уже привык к здешним жителям — сдержанным, неторопливым, одетым старомодно и неброско. Отсюда далеко, очень далеко до Парижа, до теплого Бордо, до пляжей Лазурного берега.

Солнце исчезло за низким сводом облаков, море придвинулось угрожающе. Оно без единого паруса, пустое, вне людей, вне времени. Легко вообразилась флотилия Вильгельма Завоевателя.

Читанное воскресает то и дело. И удивительно зримо. На гранитном бугре — церковка из дикого камня. Она помнит Вильгельма, герцога Нормандского, двинувшегося за море. Там, на английской стороне, такие же хмурые скалы и тоже есть край земли — мыс Лендс-Энд. Вильгельм на головном корабле вынесся вперед, ждал отставших с тревогой, не доверяя стихии, извечно коварной... Персонажи прошлого являются по первому зову, словно актеры на сцену, где декорации уже построены и занавес поднят.

К тому же эпопея 1066 года развернулась передо мной совсем недавно в городке Байе, на «вышивках королевы Матильды». Уникальная летопись, серия эпизодов, ошеломляюще документальных, созданных современницами Вильгельма. Не знаю, догадались ли в то время прокрутить всю семидесятиметровую ленту, все пятьдесят восемь цветных кадров, — эффект был бы почти кинематографический. Даже когда двигаешься сам, скользя взглядом по «древнейшему в Европе комиксу», как выразился один парижский журналист, поражает динамика рисунка, непрерывность действия, единство стиля этой хроники, созданной словно одной парой рук, не переводя дыхания. Поток наступающих, на воде и на английской суше, надутые ветром паруса, скачущие кони, летящие стрелы, занесенные мечи, а внизу, под копытами коней, — неподвижность убитых, ликование хищных зверей и птиц, лихорадочная жадность мародера, стаскивающего доспехи с покойника. И все в красках, неизменных до конца, — красно-коричневой, желтой, черной, — животные и люди, щиты, заостренные книзу, борта судов, трон надменного Гарольда, самовольно захватившего власть, и яства на пиршественном столе улыбающегося Вильгельма, завершившего короткое, но опасное плавание.

Мы не видим Вильгельма, вступающего в Лондон, его коронование, а судя по описаниям современников, безымянные мастерицы вышили и эти события. Исчезли по меньшей мере двадцать пять метров ленты, оборванные, по всей вероятности, грязной лапой политического интригана.

История посмеялась над ним — Вильгельма не вычеркнуть, английские школьники заучивают, как молитву, деяния Завоевателя, положившего начало британскому могуществу. А чтобы урок не забылся, педагоги везут учеников, целыми классами, через Ла-Манш, в городок Байе. Они толпятся в музее и во дворе, под трехсотлетним плакучим вязом, — послушные, стесненные приличиями мальчики и девочки в унылых курточках. Слушают бесстрастные объяснения учительниц — скуку смертельную выражают их лица без возраста, без эмоций, словно замороженные.

Думается мне, с восшествием норманна Вильгельма на престол Англии усилились сложные отношения двух наций, разделенных нешироким проливом. В промежутках между войнами, омрачавшими прошлое, и после них до наших дней — холодная война самолюбий, соперничество, муки уязвленной гордости, перепалка насмешками, карикатурами, пародиями.

Кончена пробежка по музею, учительницы ведут ребят к автобусу. Его погрузят на паром сегодня же, задерживаться во Франции больше незачем. Она может дурно повлиять — легкомысленная Франция — на юных англичан из поселений ближнего Корнуолла, ближнего Уэльса. На подданных королевы, воспитанных в уважении к полисмену, к местному викарию, к лорду — владельцу соседнего замка. Не исключено — в следующее же воскресенье педагоги поведут лучших своих питомцев в замок, с тем чтобы чинно, благоговейно вкушать пятичасовой чай в присутствии герцога и герцогини, в зале, увешанном фамильными портретами.

Королевская Великобритания и Франция, республиканская вот уже почти два столетия, где короли отошли в область сказки, где лишь кучка помешавшихся на роялизме чтит герцогский титул, где один кюре на десять приходов — по недостатку верующих и служителей культа... Две исторические судьбы, два образа жизни, различные до мелочей, вплоть до цвета рубашки, до детских игр, до привычек в еде.

— Там же нечего есть, — всерьез уверял меня Лоран, побывав в Англии. — Нет же человеческой пищи.

Тут я ощутил в руке пакет с хлебом и сыром — голод нарушил мои размышления на скале перед Ла-Маншем. Закусывать здесь, однако, неуютно, да и запить нечем. Я вернулся в лавочку и купил банку апельсинового сока. Хозяйка обслуживала кряжистого мужчину в брезентовой робе, он долго рылся в кошельке, выкладывал франки и вообще не спешил уходить.

— Как ловится? — спросил я. Он пожал плечами.

— Помаленьку.

Потом минуты две-три молчал, разглядывая меня с головы до кончиков ботинок. Бросил веско:

— Портят море.

— Кто?

Опять движение плеч, удивленный взгляд из-под рыжеватых бровей. Дескать, нелепый вопрос, любому известно, кто портит.

— Вы приходите со своими су, вам подавай рыбу, верно?

Он не выяснял, откуда я. Он определил меня как приезжего, как горожанина, который не разбирается в его деле, да, наверно, и не желает войти в положение. Тон был во всяком случае неодобрительный.

— Значит, помаленьку?

— Да. А вы думали?

Я ответил, что впервые тут. Об аварии танкера «Амоко Кадис», вылившего в море груз нефти, читал в газетах.

— Это не здесь, — уточнил рыбак с ноткой укора. Мол, слышал ты звон, а где — не ведаешь.

Я жевал, отхлебывая из банки. Он наблюдал, усмешка чуть тронула губы.

— Ресторана у нас нет.

И тут я почуял подтекст. Нечего тебе околачиваться у нас, горожанин! Сам понимаешь...

А я-то надеялся разговорить, узнать что-нибудь о традициях, обычаях на краю земли. Этнограф колотился во мне. Увы, рыбак отделывался ответами односложными или пожатием плеч. Хозяйка не могла мне помочь — она из пришлых, живет на отшибе.

— Вот какие они, бретонцы, — сказала она. — Бретонируют поистине, мсье.

Я перевел буквально французский глагол: «ответ бретонирующий» — значит «уклончивый, выдавленный нехотя». Встреча с рыбаком врезалась в память отчетливо, как скалы, как китовая туша дока.

Глянув на часы, я побежал к остановке автобуса, дожевывая козий сыр — острый, без жиринки, осыпавшийся сухим порошком.

Пассажиры в машине, сосредоточенные, молчащие, глядели прямо перед собой, равнодушные к пейзажу. Только непоседливый чужак, то есть я, ерзал, озирался, проявляя странный, присущий лишь заезжим господам интерес к придорожному кресту с фигурой святого, к желтой поросли дрока, к дому на гранитном желваке, к морю, плескавшемуся там, где ему и назначено богом быть в час высокой воды.

Лес наш насущный

Маленькая гостиница в глубине Бретани. Меланхоличный скрип деревянной лестницы, уютное тепло громадного камина в обеденном зальце — воображаемое, так как он давно погашен. Охотничий рог над камином, оленьи рога, торчащие под потолком из полумрака. Ситцевые занавески, очень яркие, веселые, — уступка парижскому вкусу. За столиком нас трое. Пожилая служанка, суровая, угловатая, в тяжелых башмаках, с силой опустила передо мной тарелку с жареной куропаткой. Молодой скульптор Анри, интеллигентный бродяга, удовольствовался блинами с каштановым пюре. Агроном Герлек, наиболее состоятельный, заказал устрицы. Мы говорили сперва о хлебе насущном, который достается трудом немалым на здешних полях в оградах из вывороченных камней. Потом речь зашла о лесе. Не могла не зайти — он дышал за окном зеленой своей грудью, твердил что-то нетерпеливой морзянкой дятла.

Служанка задержалась около нас. Как все крестьянки мира, она вжала подбородок в жесткую ладонь и произнесла глухо, сквозь пальцы:

— Лес наш насущный.

Обращалась она к агроному по-бретонски, я услышал резкие согласные языка древних кельтов, и он показался мне торжественным, как заклинание жрецов-друидов. Агроном перевел, сдержанно улыбнувшись. Служанка, конечно, и в мыслях не имела забавлять нас игрой слов.

— Мои клиенты жалуются, — сказал Анри. — Дорого беру... А сколько я плачу за сырье? О-ля-ля!

Материал скульптора — дерево. Специальность — оформление интерьеров, как значится на визитной карточке, только что врученной мне. Также фигуры мадонны, святых — большие для церквей, а маленькие для продажи с лотка. В Бретани спрос есть на них.

— Лес в опасности, — степенно басит агроном. — Наши бретонские дубравы, стволы в три обхвата, — много ли уцелело!

— Проклятые буржуа! — взрывается скульптор. — Сносят, им не жалко.

У меня обида на мародеров особая. Лес за окнами не простой — это Броселиадский лес. Вчера я бродил в пестрой чаще буков и вязов, берез, елей, лип. Руководствуясь картой-складышем, изданной для туристов, побывал у фонтана Барантон, где волшебник Мерлин встретил таинственную деву Вивиану. Скромным лесным ручейком оказался этот легендарный фонтан. Посетил я и Дол Откуда Нет Возврата — местожительство страшного великана, подчинявшего себе деревья, птиц и зверей. И где-то ступал на след короля Артура...

Броселиадский лес когда-то тянулся на сто километров. Что сейчас? Жалкий клочок. Но тут нам повезло все-таки...

Защитить знаменитый массив в центре Бретани, драгоценный для сельского хозяйства, взялось государство. Лес начали расширять, обширные пространства засажены, поднимаются юные елочки и сосенки.

— Вы, русские, не отдадите природу на разгром, — рассуждал агроном, гуляя со мной по опушке и глядя под ноги, нет ли грибов.

На другой день он вручил мне объемистую книгу в суперобложке.

— Позвольте, сувенир от меня... Раз вы интересуетесь... Пьер Жакез Элиас, «Конь гордости». Заглавие интригующее.

Лицо автора на глянце обложки — костистое, мужицкое. Черная бретонская шляпа с черной же лентой концами за спину. Поверх суперобложки — бумажная полоска с рекламой: «Мемуары бретонца, книга исключительная, которой суждено стать классической».

— Это действительно так, — сказал агроном. — Не пустая похвала. Своего рода библия для нас... — Нет, он ничего не имеет общего с этими оголтелыми, бе-зет-аш...

Заглавные буквы экстремистского лозунга — «За независимую Бретань». Попадались они на машинах, кое-где и на стенах.

— Но ведь уничтожать наш язык, наши традиции неразумно, правда ведь? Хорошо, теперь кельтская грамота разрешена, появляется литература... А бывало, ребенок не смел в школе заговорить по-бретонски. Бац — линейкой по руке!..

К сожалению, мне не удалось познакомиться с Элиасом. Тем не менее он стал моим спутником по Бретани — с той минуты, как я раскрыл его замечательную книгу. Перед сном в номере гостиницы, у окна, открытого в Броселиадский лес.

Казалось, колдовская глухомань заглядывала ко мне, внимала Элиасу. Шорохи Броселиадского леса как бы сплетались с проникновенной речью сына Бретани. Необыкновенно остро ощущалась неразрывность всего, что составляет достояние человека на земле. Язык, песня, хлеб и родниковая вода из фонтана Барантон, деревья и святые урочища под их сенью — все соединено в душе, ничего нельзя отнять.

Но что, если...

«В Европе последние крестьяне давно покинули деревни и, втянутые тремя дюжинами исполинских городов, встали к конвейеру. Уже не требуется кормить население натуральными продуктами, так как промышленность способна кормить весь мир химическими таблетками и синтетической похлебкой»...

Уже забыт вкус яблока. Исчезло из словарей слово «виноград». Художника, рисующего на стене дерево, называют абстракционистом. Но вот некоторые горожане, движимые странной тоской, перебираются в заброшенные селения, к очагам предков. Возрождаются сады, нивы... У сказки, сочиненной Жакезом, конец как будто счастливый. Но нет, все было бы хорошо, но природа стала собственностью этих немногих.

«Так как это деловые люди, им пришла идея продавать свой лакомый товар горожанам. Тысяча франков за яблоко... Наконец, чтобы обеспечить себе полное спокойствие на своих угодьях, новые хозяева оцепили колючей проволокой чудовищные скопления обездоленных. И соорудили сторожевые башни с пулеметами, дабы никого не выпускать».

Сказка, сказка... Но есть над чем подумать. Элиас оптимист, но не подсказывает читателю выводы, лишь намекает на главное зло, чреватое всеми бедами. И заканчивает книгу, «бретонируя», с мужицкой лукавинкой.

«Не угодно ли?»

Башни Бигудена

Башни из кружев, белые, накрахмаленные. Прямые, неподвижные на головах бигуденок, они плывут в воскресенье в церковь.

Разительно тихое воскресенье. Тихо бьет колокол. Мужчины не спешат в церковь, сбились в кучки, посапывают трубками. Молчат. Трубки ведут беседу.

Бретань. Море, скалы
Г. Онфлер. Деревянная церковь
Фрагмент г. Конкарно
Г. Онфлер. Деревянная церковь
Бретань. Море, скалы
Фрагмент г. Конкарно
Замок Жослен Эрки. Рыбацкие суда ждут прилива Г. Кемпер. Фольклорный фестиваль

В тот день, когда Элиасу было от роду пять месяцев, колокол трезвонил суматошно, оторопело — разразилась первая мировая война. Она постучалась и на ферму Кервельян, что в округе Плозевет, у Атлантического океана. Надолго увела отца. Элиас очень рано начал трудиться как взрослый — в домотканой рубахе из конопли.

«Ничего нет лучше этой ткани для повседневных работ. Она великодушно поглощает ваш пот и не охлаждает тело. Она была кольчугой для злополучных рыцарей пашни. Ее не снимали ни днем, ни ночью, но серый ее цвет и в конце недели был ничуть не темнее, чем в начале».

Океан в книге Элиаса почти не упоминается. Чуждый, страшный, он таранил утесы в пяти километрах от фермы Кервельян, ветхое строение дрожало. Тряслась даже кровать, в которой спал Элиас, — дедовское сооружение, похожее скорее на шкаф. Дверцы, полка для сна, только без перекрытия... Теперь такое встретишь чаще в музее, чем в жилище.

Понятия «далеко» и «близко» отличны от наших...

С океаном здесь по-прежнему нет контакта. Сельчане, попыхивающие трубками, — «рыцари пашни». Добротные дома с антеннами телевизоров — их замки. Беднота разорилась, подалась в город, даже среднему хозяину нелегко свести концы с концами — скупщики прижимают, не накинут и франк за молоко, сыр, свинину, овощи.

Тихое воскресенье и завершится тихо — у голубого экрана либо за стойкой бара.

— Господа из Кемпера, из Парижа те загорают на пляже. А молодежь прямо-таки сумасшедшая. Острова понадобились, каменные лбы — там и чайка-то не сядет. Мерзнут в палатках, варят суп над костром, мотаются под парусом. И как их не сдует оттуда, отчаянных...

Продавщица в магазине сувениров словоохотлива. Приезжая? Нет, коренная бигуденка. От основания башни широкая белая лента спускается на грудь, на просторную темно-коричневую блузу — словом, полный комплект местного убора. Точно как у куколок-бигуденок на полках за ее спиной.

— Вы издалека, мсье? Я сказал.

— Вы тоже голодали в блокаду?

— Пришлось.

— Ужасно, мсье! Мы беспокоились за вас, боши долдонили: падет Ленинград, падет... А я слышу — нет, не сдается.

— Вы слушали радио?

— А как же! Передавала нашим. Потом у меня отобрали приемник.

— Кто?

— Да наши же... Я работала тогда в ресторане. Сказали: хватит тебе, Жозетт, и этого.

Крепкая местная медовуха развязывала языки клиентов. Оккупанты и их прислужники не стеснялись юной, расторопной, услужливой Жозетт. А она старалась не упускать ничего важного. Иногда появлялся связной из штаба.

— Сейчас и то каждый пришлый в нашем захолустье заметен. Тогда и подавно... Однажды штаб предупредил — нагрянут боши. Опять прочесывание, и основательное, «частым гребнем». Я объявила Гастона женихом.

Боши ищут агентов де Голля, заброшенных издалека. Жозетт вне подозрений, хотя полной уверенности у нее нет, понятно...

— Шастают патрульные, а мы с Гастоном под ручку по улице... Воркуем, как влюбленные, и будто не видим никого. Нарочно — навстречу бошам...

Она показала на окно. Главная улица селения совсем опустела, ветер гнал вихорьки пыли.

— Вспомнила старое. — И Жозетт засмеялась, потупившись. — Я рада, что вы зашли. Давно не рассказывала. Некому было... Молодым неинтересно. Память у людей короткая.

— Не у всех, — сказал я.

— У молодежи тут главный интерес — мотоцикл, автомобиль. А куда ехать? Над этим мало задумываются. В жизни дорог много, надо уметь выбрать.

Улыбка соскользнула с круглого моложавого лица и тотчас вернулась: дверь звякнула. Для клиента Жозетт весела, беспечна, как бретонка на сувенирном плакате. Как маленькие бигуденки с личиками ангелочков, укрытые пластиком.

Но пусть клиент не торопится. Та куколка, в чепце, — из Плугас-теля, та, утонувшая в стоячем кружевном воротнике, — из Кемпера. Или вот — корона из кружев и наплечников, прямо как принцесса. Вся Бретань выставлена — игрушечная, в облачках кружев, в сусальном блеске позументов.

— Возьмите, мсье! Нынче модно...

— Модно? Право, я не в курсе. — И толстяк, пыхтя, достает чековую книжку, заменившую ему в настоящее время кошелек. Для грабителя она неудобна.

— Дочка кукол собирает, — сетует он. — Значит, модно... Вот беда!

Можно и самой нарядиться по-бретонски, были бы деньги. Мода «ретро» многообразна. Оборотистый парижский фотограф предлагает надеть платье, какое носила в девичестве прабабка, и вручает карточку, затуманенную желтизной. Ах, «прекрасная эпоха», начало века, пора надежд, восхитительных новинок техники, суливших, казалось, всеобщее благо! Лавки старьевщиков, расплодившиеся как грибы после дождя, сбывают любую заваль. Продавленный венский стул, ржавый ручной утюг, швейная машина, не способная шить, поврежденный молью цилиндр, коробка из-под довоенного печенья — все годится. Феномен «ретро» изучают социологи, указывают побудительные причины. Стрессы современной жизни, неуверенность в завтрашнем дне, удары кризиса, угроза атомного пожара...

— Один городской, — говорит Жозетт, — разыскал в деревне, купил шкаф-кровать.

Над чудаком потешались. Спать ему охота в ней. А ведь по-кельтски ни звука. Добро бы из крестьян... Странные у господ причуды.

— Ре-кельтизация, — произносит Жозетт шероховатое слово, недавно вошедшее в обиход. Оно на устах у многих, а подтексты разные. Жозетт не забудет, как взывала к бретонцам гитлеровская пропаганда, силясь расколоть многовековое единство Франции. Дескать, только они, голубоглазые, сохранили кровь праотцов-кельтов, а посему причисляются к арийской расе господ. У парижан или там провансальцев кровь сплоховала, попорчена разными южными примесями.

— Меня спрашивают: надо ли, Жозетт, ворошить былое? Я считаю — надо...

Выродки, взорвавшие бомбу в Версале, ополчились против безвинного памятника зодчества в знак протеста против «культурного диктата Франции». Эти «борцы за независимость Бретани» в силу необразованности имеют весьма смутное понятие о кельтских предках, зато родство с бретонскими приспешниками Гитлера прослеживается отчетливо. Фашистская суть современного терроризма любых кровей очевидна.

Бретонские «ультра» еще не фигурировали в хронике происшествий, когда Элиас писал свою книгу. Но он — мудрый мой спутник по Бретани — ясно выступает против спекуляций на кельтской родословной — как коммерческих, так и политических.

Ты помнишь, читатель, футурологическую сказочку, вкратце приведенную выше? Любопытная деталь — новые хозяева, что обосновались на лоне природы в своих поместьях, восстановили и местные языки, почти забытые. «Отъединившись, защитив себя от простонародного, эти аристократы создали региональные клубы, строго замкнутые, членам которых запрещалось говорить на каком-либо языке, кроме окситанского, баскского или бретонского». Французский же остался бытовать за колючей проволокой, в городах, превращенных в трудовые лагеря.

Мораль сей сказки? Она явствует из многих страниц книги. Крестьянин с фермы Кервельян, ставший писателем, предостерегает — не всякому поборнику модной «рекельтизации» можно доверять. Далеко не всякому...

Если мода спасает «шкаф-кровать», украшенный тонкой резьбой, от свалки — это не худо. Но мода изменчива, опорой для национальной культуры служить не в состоянии. А буржуа, оформляющий свою виллу по-кельтски, обычно следует лишь моде, подлаживается, перенимает чужое.

Кому же по-настоящему дорого наследие предков? Простым труженикам, отвечает писатель. Тем, кто верно хранил его, выстрадал, окропляя своим потом землю.

В недрах народа стали возникать после войны кельтские кружки и ансамбли. Родной язык отвоевал наконец место в школах — он преподается факультативно, то есть для желающих. А их становится все больше. Язык, прежде домашний, лишенный выхода в печать, теперь сделался литературным. Значительная часть «Коня гордости» написана по-кельтски и переведена самим автором на французский. Элиас, кроме того, долгое время вел регулярные кельтские радиопередачи. Обширную аудиторию собирают кельтские шансонье, их злободневные песенки, зафиксированные на пластинках и пленках, идут нарасхват. Но ни один модный певец, ни один кинобоевик не привлек столько публики, как ежегодный бретонский фестиваль искусств в Кемпере. Тысячи певцов, танцоров, музыкантов, не менее ста тысяч зрителей... Это уже не мода. Налицо глубокая, массовая духовная потребность.

Фольклор переживает триумф в эпоху научно-технической революции. Парадоксально как будто... В чем же причина?

«Я хочу сказать, что фольклор не стареет. И что в конечном итоге он — реакция защиты против будущего, которое при всех своих благих обещаниях не перестает тревожить сынов человеческих. Я утверждаю, что фольклор постоянно выступает как протест, чего в прошлом никогда не было».

В кельтских кружках писатель встречает «молодых людей, в высшей степени ясно осознавших проблемы страны». Это не бешеные «ультра» и не паникеры, ищущие убежище от невзгод нашего атомного века. Пытаться повернуть время вспять — значит пересесть с «коня гордости» на «осла скудоумия». Народное творчество — живительный первоисточник, питающий самоутверждение бретонца, национальное, человеческое. Наперекор всему, что угрожает существованию людей, их свободе, достоинству, их лесам, водам и нивам.

— Что-нибудь на память, мсье?

Это Жозефина. От книги, раскрытой рядом с моей пишущей машинкой, — дома, в Ленинграде — я возвращаюсь назад, в магазин сувениров.

Я купил значок. Странный, трехпалый... Из одного центра отбежали три ростка, закрутились спиралями в одну сторону. Глаза прикованы к их быстрому бегу. Знак не простой — «трискел», символ древних кельтов, триединство земли, воды и огня.

Мы еще увидим его.

Соленая жемчужина

До чего забавны путеводители своей наивной лестью! Жемчужиной Атлантики величают они Конкарно. Нет, скорее глыба гранита, обработанная резцом великана. Он выточил башенку с солнечными часами — бог весть, дождется ли она солнца, — вырезал улицы, вытесал крепостные стены, опоясавшие островной центр Канкарно — Замкнутый город.

Другого материала не было у короля Конкара, жившего в седьмом веке. Не нашлось и лучшей позиции для отражения набегов, чем островок в узкой бухте, — ладьи противника как на ладони. И заметить их можно издали — океан просматривается с укреплений широко, до горизонта.

С материка в Замкнутый город, как и полагается, ведет подъемный мостик. Туристы усердно снимают его, стараясь вобрать в кадр и черный зев крепостных ворот, и циферблат, тоскующий по солнцу, и суету чаек, гонимых к берегу предчувствием шторма. Меня же привлек железный якорь на набережной, едва ли не современник Конкара, помятый в некой жестокой передряге. На нем сидели, изредка переговариваясь, два моряка. Оба явные пенсионеры, но курточек с медными пуговицами не сняли. Кельтская речь урчала и скрежетала, будто двигали камни, и я не мог не подойти.

— Красивый у вас город, — начал я.

— Не ахти что.

— Погода вроде портится.

— Не ахти что.

Изрядно обескураженный, я все же делал усиленные попытки завязать беседу. Но ответ был неизменно тот же. И улов — не ахти что. И местные устрицы. Отделывались морские волки от докучливого приезжего совместно — откликались по очереди. Наконец один сжалился.

— У нас все ловится, если богу угодно. Подите к таможеннику, он вам покажет.

— В таможню? — удивился я.

— Да нет, зачем же... Дядюшка Дигу, его все знают. Музей у него...

— У вас в Париже ничего подобного нет, — внушительно произнес другой моряк.

Витрина музея бросилась мне в глаза прежде, чем вывеска дядюшки Дигу, — что-то жемчужно переливалось за стеклом. Рыбы в подводных недрах, водоросли, спущенные рыбацкие сети... Все сделано из сырья, поставляемого океаном, а умелец находчив, использует все, что можно взять из владений Нептуна.

— У меня ничего не пропадает, — сказал он мне, и морщинистое лицо осветилось улыбкой — хитрой и немного задорной. Он припас сюрприз для гостей издалека и не прячет радости. Да, музей, созданный простым, неученым человеком. Получив четыре франка, он без улыбки, многозначительно вручает билет, отпечатанный в типографии, — и мы, мол, не хуже других.

Несколько комнатушек, точнее, одна большая, размежеванная перегородками так, что посетитель движется по кругу. Или, легко вообразить, плывет в подводном царстве, встречаясь с разной живностью и со сказочными ее владыками. Свет неяркий, лампочки заслонены, зеленоватое сияние исходит от витрин, пахнет йодом и солью.

— Я не подкрашиваю, — спешит пояснить Дигу. — Все натуральное.

— Славный он парень, мой дядя Пьер. Я так его окрестил. Почему? Не знаю, просто так...

И тетушка Анна для мастера — как живая. Старая бретонка в очках, с кружевной наколкой. Огрубелые руки держат вязанье.

— А дольше всего я делал эту кошку. Привязался вот... Самому странно — кошка ведь не морское животное. Крутится около рыбы, это да.

Моделью послужила домашняя Мими, любимица жены. Дигу увеличил ее раз в пять, использовав тысячи ракушек — белых, желтых, черных.

Иногда он пробует свои силы в мозаике. Портовый город у густо-синего моря, белые небоскребы, пальмы, суда у причалов.

— Гонконг, — говорит он смущенно. — Правда, я там никогда не был. По картинке...

Дальше Бреста не довелось ходить. Два-три раза покачало — и все. Кончился моряк Дигу. Трагично — семья ведь испокон веков морская. Отец плавал, дед плавал... Говорят, дети рождаются с морской солью на губах, морская болезнь им не страшна.

— В кого же я уродился? Вопрос, мсье... Я же люблю море. Я чуть не помешался с горя, когда меня списали. За что же море-то меня не любит? Стал служащим таможни. Так судьба приказала. Но я отомстил судьбе.

Отомстил, создав свой морской мирок. Очарованный художник, он полон замыслов. Заперев музей, он перейдет в ателье. А завтра встанет рано и отправится к знакомым рыбакам. Они чистят сейнер и обещали снабдить ракушками, теми, что прилипают к корпусу.

— Золотые они для меня. Оттенок у них... Вернемся к дяде Пьеру...

Но некогда возвращаться, показывать. Мы и так слишком долго прощаемся, стоя в передней, под многоцветной ракушечной люстрой. Снаружи, у кассы, кучка туристов. Но гость из Советского Союза — редкость.

— Хорошо, — произносит он по-русски. — Я не забыл? Времени-то утекло...

Война, плен, лагерь в Саксонии. Советских боши ненавидели особенно, издевались, как могли.

— Про ваших мальчиков плохого не скажешь. Товарища не выдадут, хоть и тяжело самим. Славные мальчики. Постойте, я еще вспомнил. До сви...

— До свиданья, — помогаю я.

— Видите, не забыл. Здоровья вам... И чтоб не было больше мерзости этой... Войны то есть...

Менгиры и дольмены

Колокола легенд пели во мне всю дорогу до Кемпера. За окнами автобуса карликовые джунгли вереска сменялись яблоневыми садами. Мелькали столбы с рекламой сидра и придорожные распятия, размытые непогодой и временем. Кельтские названия на указателях тревожили воображение — Бег-Мейл, Керрест, Плогастел, Локронан...

Кемпер слывет духовной столицей Бретани. В отличие от административного ее центра — промышленного города Ренн — он невелик, не ведает смога, сохранил провинциальный уют. Рядом с главной площадью зеленой шапкой вздымается холм и шумливая речка Оде, суетясь у его подножия, мелодично подражает морскому прибою. Океан — в полусотне километров, его дары — на рынке, самом тихом из рынков Франции, ибо не всякий осмелится перечить королеве, снизошедшей до лотка, надменно молчаливой, в порфире из кружев.

Лоран обещал мне приехать ко второму завтраку и дал адрес блинной — самой лучшей во всей Бретани. Иного места для встречи он и не мог выбрать, мой парижский друг, эрудированный гастроном. Блины истинно гречневые, без обмана, заверил он меня. И точно — я вдыхал аромат отечественный, сидя в зале темно-коричневого тона, без украшений, за дубовым столом без скатерти, в кельтском стиле. Жослены опаздывали, я читал и перечитывал меню, отчего ожидание становилось невыносимым. Блины с маслом, блины с ветчиной, блины с шоколадом... Ничего рыбного к блинам кельты, очевидно, не признавали, решительно расходясь по данному пункту с нашими предками. Однако через четверть часа голодовки я был готов на все.

Стоит приняться за еду, как опоздавшие тотчас являются. Примета, проверенная неоднократно, оправдалась. Жослены расположились напротив и глядели на меня с состраданием.

— Бедняга, — сказал Лоран.

— Он похудел, — подхватила Жюли.

Читатель еще не знаком с супругой Лорана. Пусть он представит себе твердое яблоко без румянца, допустим антоновское. Примерно таково личико этой энергичной маленькой женщины, блестяще освоившей две профессии — учительницы английского языка и шофера при собственном муже.

— Ну, что же ты видел в Бретани? — скорбно вопросил Лоран. — Что ты мог успеть?

—А что он мог? — воскликнула Жюли. — Торчал в Кемпере. Мой рот был занят, и я позволил им несколько минут торжествовать над человеком, оказавшимся без машины.

— Финистер, — выговорил я с достоинством, — Конкарно. Мало вам?

— Невероятно!

— Пешком, что ли?

Все равно время я потратил зря, по их мнению. Поезда, автобусы действуют, по слухам, но ходят, конечно, не туда, куда нужно. Теперь я спасен.

Поев, мы склонились над картой. Жюли — командор всех пробегов в оранжевой «симке» — начертала маршрут. Он уперся в океан восточнее Конкарно.

— Обедаем в Локмариакере, — заявил Лоран.

— О, Гаргантюа! — вскричала Жюли. — Владимир же не ест фрукты моря.

— Ракушки сен-жак он съест.

Жюли уступила. Последнее слово в сфере питания — за Лораном. Ему лучше известно, где вкусно кормят. Кроме того, ему в пути доверяется карта. Он должен следить за дорогой — Жюли, упиваясь высокими скоростями, пропускает повороты.

Пока мы выбирались из города, она, угнетаемая светофорами, нервничала, а Лоран, благодушно развалившись, вспоминал блины.

Ликующий возглас, раздавшийся вскоре, означал, что Жюли вырвалась из опостылевшего города. Стрелка спидометра рванулась вправо. Бретань понеслась по сторонам шоссе двумя потоками красок, смутными пятнами возникали и исчезали дома, деревья, встречные машины. Небось уже забыла неистовая гонщица программу показа, заготовленную для меня... Но нет — «симка» подкатила к одинокому строению на опушке леса.

— Типичная бретонская ферма, — сообщила Жюли голосом гида.

Ферма — прямо с открытки. Обвисшая солома крыши над оконцами подрезана, они выглядывают с сонным удивлением. Вышел маленький мальчик в красной рубашке. Он тоже не понимал, зачем мы остановились.

— Три минуты, — предупредила Жюли.

Мне уже попадались такие старые сельские жилища, но я промолчал. Не признался и в том, что я всегда рад прервать бешеную гонку. Жослены не поняли бы меня.

— Времени в обрез, — пояснил Лоран. — У нас на сегодня дольмены и менгиры.

— Это далеко?

— Без машины немыслимо.

Они искренне радовались, милые мои парижане: не видать мне без них ни менгиров, ни дольменов. Спидометр снова получил нагрузку.

— Направо, совушка, направо! На Кернаскледен. Кстати, — и Лоран повернулся ко мне, — «кер» — это «дом» по-кельтски. «Лок» — место. А Кемпер, между прочим, слияние рек. Основал город епископ Корантен — слыхал про него? У него была живая рыба в тазу. Отрежет кусочек — и целый день сыт. А наутро она целехонька — угощайся снова.

— Капустка моя! Ты опять есть хочешь.

— Вовсе нет, малышка. Владимир интересуется легендами, — сказала Жюли.

— Эту ему не следует публиковать. Плохой пример. Гнусно так мучить несчастную рыбу. Ой, совушка, прости меня, мы пролетели...

— Пуф! Так я и знала.

Мы развернулись и вонзились в лес. Услужливый столбик стрелкой извещал: «Дольмен».

— Десять минут, — распорядилась Жюли.

Она осталась в машине. Мы с Лораном двинулись по тропе в чащу. Кто-то слегка расчистил ее вокруг дольмена — он возник в прогалине как нагромождение больших замшелых камней. Потом обнаружилось: шесть плоских глыб, врытых стоймя, образуют три стены. На них взгромоздили перекрытие — обтесанный кусок скалы весом, надо полагать, несколько тонн. Сделали это три-четыре тысячелетия назад, а может быть, раньше.

Мы обошли строение. Неясный рисунок как бы просвечивал сквозь бледный лишайник. Я вгляделся. Спираль, символ кельтов... На миг встрепенулась во мне радость открывателя. Я забыл о протоптанной тропе.

Дольмен стоял здесь задолго до кельтов. Они приспособили его к своему культу, так же как потом римляне. А окрестные жители скажут, что здесь некогда уединился отшельник. Кто-то втиснул под кровлю пучок лесных фиалок.

Видимо, дольмен служил первоначально погребальной камерой. Мы невольно смотрим туда, где лежали останки и доспехи вождя неведомого племени. Смотрим молча. Дольмен так осязаем, так весом, что ощущаешь чье-то присутствие.

Жюли, разрезавшая тишину безжалостным гудком, прогнала призрака.

— Ну что, Владимир, вы довольны? — спросила она. — Вы поняли, что без машины нельзя?

Минуту спустя мы миновали остановку рейсового автобуса. Жюли не заметила ее.

«Симка» почти летела, приближаясь к океану. Вырос и пропал за обочиной менгир — щербатый каменный зуб. Осмотром его не удостоили — мы в цейтноте. Впереди побережье, считавшееся, должно быть, священным — оно густо усеяно памятниками прошлого.

Менгиры-одиночки, менгиры по два-три в ряд. Менгиры-обманки у крыльца богатой виллы. На большой скорости отличить подлинное от модной имитации невозможно. Скоро поселок Кар-нак, известный скоплением менгиров. Там наконец передышка...

— Мальчики, — слышу я. — Сперва объедем Киброн. Вам необходимо, Владимир...

Я смотрю на карту. Длинной остроносой ладьей, ткнувшейся в берег, вытянулся полуостров Киброн. Перегон в полсотни километров...

Похоже, Киброн весь занесен песком. Травы не видно. Растут лишь вечнозеленые тамариски. Разлохмаченные океанским ветром, податливо гнутся, машут мягкими хвойными лапами. Кажется, чары древних богов перекинули нас в Африку.

Несомненно, местность у основания полуострова, открытая, слегка приподнятая, богам полюбилась. Почему — сказать теперь трудно. Менгиров тысяча девяносто девять, они стоят правильными рядами на протяжении в километр.

— Мальчики, мы опаздываем!

«Симка» рванулась, менгиры отступили смятенным воинством и вскоре поднялись снова. Городок Локмариакер — «Место, где дом Марии» — окружен ими и захвачен, столбы разных форм — четырехгранные, округлые, плоские — засматривают в окна. Уже восемь часов, время обеда, но надо потерпеть.

Бретань. Крестьянский дом
Бретань. Менгиры
Типичная нормандская ферма

— Покончим сегодня с менгирами, мальчики. Завтра некогда. Путеводитель велит посетить «Стол купцов» — громадную кровлю дольмена, погруженного в толщу холма. Вблизи оказывается — «досок стола» три, а «ног» — семнадцать. Холм насыпной, раскопанный археологами, внутрь, под стол, ведет галерея, и я увидел, подняв голову, фрагменты изображения, высеченного на камне, — повозку, копыта лошади. Невдалеке «Большой менгир», крупнейший в околотке. Он лежит, расколовшийся на куски, — ствол в три обхвата, двадцатиметровый, весом триста пятьдесят тонн. А некогда ведь стоял...

— Луксорская игла в Париже, — заметил Лоран, — потребовала сложных инженерных приспособлений. Между тем она гораздо легче.

Менгиры, дольмены, курганы... Результаты раскопок — посуда, оружие, украшения — скупо приоткрыли завесу тайны. Не высветили происхождение прабретонцев, не открыли смысл всего ими воздвигнутого.

До чего она хрупкая наша «симка», остывающая у гранитного исполина, под охраной некоего существа, выдолбленного на грани, почти стертого временем... Менгир караулил вход в отель «Менгир», маленький, уютный, популярный среди гастрономов. Меню обеда у двери гласит: все «фрукты» моря.

Довольствуясь сосисками, я с опаской смотрел на «фрукты», поданные Жослену, — глазастые, усатые, хвостатые, с клешнями, с присосками.

За едой французы не спешат. Неизменный сыр, яблочный пирог на десерт, затем чай — часа полтора ушло на то, чтобы просмаковать все компоненты обеда по отдельности. Супруги решили идти спать. Я вышел на улицу — идол, охранявший «симку», властно позвал меня.

Солнце уже село. Ветер вымел тучи, городок затих под высоким прохладным фарфоровым небом. Домики с померкшими оконцами нахохлились — жалкие жилища-однодневки, затерявшиеся среди каменных богатырей. Мнилось, они растут, тянутся к диску луны, еще прозрачному, ждут, когда он вспыхнет. Я тоже ждал и был вознагражден. Камни осветились точно изнутри, наполнялись жизнью...

Пикник в Сен-Тегоннек

Скатерть на траве, бутыль молока, сыр, плотное масляное бретонское печенье...

Проносясь мимо ресторана, мы бросали на него взгляды презрительные, а Жюли однажды показала язык. Второй завтрак, купленный в каком-нибудь «Супермаркете друидов», обходился в несколько раз дешевле. И был вкуснее — с приправой из свежего воздуха.

— Зато у нас в Лерки будут ракушки сен-жак, — говорил Лоран, хотя в утешении я не нуждался.

Иногда мы долго колесили, выискивая живописный уголок и натыкаясь на бирки с надписью «Частная собственность». На севере, ближе к Ла-Маншу, вмешивалась непогода. Туча, угрожавшая дождем, вынудила нас устроить пикник в городке Сен-Тегоннек, на площади.

Зодчий обильно и чрезмерно нарастил топорные башенки, претендующие на изящество, однако делал это, сдается мне, с душой горячей, и декор не оскорбляет вкус, подкупает провинциальной наивностью. Но шедевром трогательной, хочется сказать первобытной, простоты явилась Голгофа.

Три креста на высоких колоннах, ангелы на рострах под распятием, собирающие кровь Христа, множество фигур внизу, на пьедестале, изображающих хождение по мукам, торжество палачей, скорбь и гнев праведных, беспечный страж, уснувший у гроба в момент воскресения. В нише пьедестала — святой Тегоннек и волк, которого он запряг в свою повозку взамен задранной лошади. Все персонажи, вырубленные из гранита, сильно и словно наотмашь, чем-то напомнили мне изваяние древних — добродушного идола в Локмариакере. Я удивился, прочитав в путеводителе, что создатель Голгофы жил всего четыреста лет назад. Исправный католик, небезразличный к урокам Возрождения, этот безымянный бретонец сохранил верность давней языческой первооснове.

Память человечества безгранична...

Мастер крепко сидел на «коне гордости», противился диктату общепринятого, стремясь выразить что-то свое, впитанное им из родной почвы.

Искусство сурово-монументальное выросло на ней. Гранитные многофигурные сельские голгофы в центре и на севере Бретани поражают так же, как застывшие полчища дольменов на юге, и, как они, не имеют равных в Европе.

— Хелло! Я помогу вам.

Жюли вскочила, отложив бутерброд. Я обнаружил, что мы не одни на площади в Сен-Тегоннек, отмеченном в путеводителе двумя звездочками. В пяти шагах от нас молодая пара громко и озабоченно говорила по-английски. Ветер рвал из рук мужчины карту.

Им нужно в Руан. На пути — платная автострада. Как избежать ее? Иностранцы взирали на Жюли с надеждой. Ее речь педагога, отработанная в классе парижского лицея, лилась полнозвучно.

— Вы англичанка?

— Француженка. А вы?

— Из Австралии.

— О!

Еще несколько «о» с обеих сторон, и мы познакомились. Разбитная хохотушка Флоппи и долговязый, меланхоличный Ральф с ходу понравились. Интеллигентные молодожены, забравшиеся в такую даль. Экономят франки, чтобы побольше увидеть. Подсели к нам, затормошили вопросами.

— Вот удача, — ликовала Флоппи. — Мы как дети в заколдованном лесу, ха-ха...

Жослены для них поистине находка. Особенно Жюли. До замужества она преподавала в Бретани, изъездила ее, исходила вдоль и поперек.

— Вы были в Карнаке?

— Нет.

— Пуф! Как не стыдно!

— Меня привлекает главным образом средневековье, — объясняет Ральф.

Жюли переводит, Лоран слаб в английском.

— Но надо видеть дольмены, чтобы понять традиции, — говорит он. — Например, здешние придорожные кресты...

— Они некрасивые, — вмешивается Флоппи. — Мы купили один. Он ужасно тяжелый. А деревянный старичок — душка. Правда, Ральф? Настоящий Санта Клаус. Хотите, покажем вам?

— Да, да, если хотите...

Они ведут нас к машине. Белый «пежо» с пятнами рыжей пыли, взятый напрокат. Ральф открывает багажник. Покупки в ящичках, в коробках — все, кроме темно-серого гранитного креста. Он не боится толчков. Толстый столб, действительно похожий на дольмен, заканчивается грубым распятием. Пятнадцатый век. Лоран датирует осторожно, оправдывается.

— Не мой век, собственно... Кстати, бретонская скульптура, каменная, почти вся под открытым небом. С древнейших времен...

Деревянный святой — тот украсил лет триста назад церковный алтарь или хоры. Флоппи выпростала его из тряпок и держит как ребенка. Угольная чернота бороды, желто-красное одеяние — яркие краски народной игрушки.

— Удивительно милый, — ликовала Флоппи. — Жаль, неизвестно, как его зовут.

— Придумай, — бросил Ральф.

— Вероятно, один из семи святых целителей, — заметила Жюли. — Допустим, Сент Ивертен. От головной боли...

— О, чудесно! Так мы и скажем — от головной боли... Платите за лечение!

Мы не очень-то прислушивались к болтовне Флоппи. Ральф распаковал свои приобретения и, глядя в рот Лорану, старательно записывал.

— Редкость? Благодарю вас... У нас старые вещи тоже поднялись в цене. Мой знакомый вернулся недавно из Европы, так он... Правда, шатался два месяца, во Франции, в Испании... Забивался в самую глушь.

Кемперские фаянсовые тарелки прошлого века, расписанные листочками, медная доска солнечных часов, каменная мадонна, каменный всадник — усатый, с огромным мечом, на крошечной сутулой лошадке.

— Он выручил... Сколько, он не говорит... Солидно выручил.

— Конечно, — ответил Лоран машинально. — Вот это ближе ко мне. Восемнадцатый век.

— Деньги теперь маловато стоят, — продолжал Ральф глубокомысленно. — Дьявол распоряжается на бирже. Вещи надо иметь, землю, дом...

Флоппи развернула кружево головного убора и спросила, как надеть. Жюли прикалывала и вспоминала, как она, живя в деревне, одевалась в воскресенье по-местному, шла к мессе, а вечером на посиделки. Потом мы помогали укладывать коллекцию обратно в багажник.

Коллекция... Это добропорядочное слово раздавалось часто. Мы расстались довольные друг другом. Австралийцы трясли нам руки, Жюли розовела от похвал.

Отрезвление началось часа через три. Жюли вдруг произнесла в пространство, пожираемое «симкой»:

— Флоппи пустышка.

И пяток километров спустя:

— Он тоже не бог весть какой интеллектуал.

— Австралия, — отозвался Лоран. — Что ты от нее требуешь, капустка моя?!

В гостинице, за обедом, обсуждение возобновилось.

— По-твоему, — негодовала Жюли, — кто слушает тебя, развесив уши, ах, интеллектуал! Наш комплекс... А Ральф просто спекулянт.

— Ну, совушка моя, нет оснований...

— Где он набрал столько? У антикваров? Я не убеждена. Мог и стащить. Доказать, конечно, нельзя, но ты помнишь, как он выведывал, где лучше проехать. Обожаю, говорит, колесить по глухим местам, уйти в рыцарские времена. Стоит крест у дороги, отчего не прихватить — бизнес выгодный.

— Почему же непременно украл? — заступился Лоран, крайне расстроенный. — Мог купить.

— Предположим, купил. Ворованное...

— В конце концов... Не исключено — искусная подделка... Антиквар содрал, небось...

— Ты отлично знаешь, кочешок мой, что это не подделка. Признайся!

Мы замолчали все трое, пристыженно.

Встреча с австралийцами забылась не скоро. Сейчас я снова вижу их, перечитав свидетельство Пьера Жакеза Элиаса.

«Вот уже лет десять как идет в Бретани охота за старыми святынями. Охота, по-видимому, организованная и не идущая в сравнение с мелким воровством, наблюдавшимся в начале века. Ухитряются сорвать с голгофы, вытащить из ниши, стащить с обочины пустынного шоссе статуи из дерева, из камня. Ягдташем охотника неизменно служит багажник автомашины. И что потом? Украшают ли эти трофеи жилище беззастенчивого любителя или попадают в сферу черной коммерции?»

То и другое, очевидно.

Счастливая гавань

— Как дела?

— Идут.

— Ловится что-нибудь?

— Не ахти что.

— «Черный прилив» навестил вас?

— Нет, не дошел.

Как догадывается читатель, это новая попытка разговорить бретонского рыбака.

— Чуть-чуть не дошел, — прибавил он с усмешкой. — Можно считать, мы счастливые.

— Я нахожусь в Лерке, где у Жосленов летний домик — одноэтажный, со светелкой и толстой кирпичной трубой, торчащей из соломенного шлема. Вчера вечером я выбрался, шатаясь от головокружения, из скоростной «симки», проспал часов десять и утром ощутил дикое желание ходить пешком.

Век бы не знать машин...

Пешеходу в Лерки привольно: городок тихий, раскидан среди лесопосадок на голом песчаном берегу. Здесь суровая Бретань невзначай улыбнулась. Золотой полукруг пляжа сжат с обеих сторон скалами, и, где достигла берега нефть из разломившегося супертанкера «Амоко Кадис», там на бурых гранитных срезах еще видны мазки «черного прилива».

Где-то на утесе — «Башня мертвых». Некогда на ней зажигали огонь за упокой души рыбака, не вернувшегося с промысла.

— Душа моего прадеда летела домой, на свет, — сказал мне почти серьезно Франсуа Шеню. Я застал его за ткацким станком — потомок мореходов нашел призвание, необычное для мужчины.

— Мир наших предков был полон превращений. Камни оживали, живое становилось камнем... Живет все кругом, меняя обличья. Теперь посмотрите на узоры.

Он увлеченно доказывает, что его коврики, дорожки, скатерти крупной вязки не порывают с народной традицией. Открывает альбомы с образцами, просит сличить.

— Видите — в основе спираль, исконная кельтская спираль. Рисунок непрерывный, динамичный, волна за волной... Все варианты — лишь превращения спирали.

Поток орнамента — то плавный, то бурный и будто вспененный. Но вот узор иного рода — строка угловатых значков, напоминающих клинопись. Быть может, и в самом деле начатки алфавита.

Покупателей у Франсуа почти нет. Но скоро сезон отпусков, народу в Лерки прибудет. А пока пляжи, обдуваемые прохладным ветром, безлюдны, и единственное бойкое место — порт. Маленький и какой-то легкомысленный с виду — нет ни бетонной стенки, ни кранов. Был отлив, когда я вышел на набережную, суда обсыхали на песке, десятки судов, пестрая флотилия, сдавшая свою добычу. Прилив подбежал, поднял их, и они потянулись на лов — «Дельфин» и «Радуга», «Хлыст морей» и «Котенок», «Прометей», «Упрямец», «Грозный»...

Два раза в сутки море набегает и откатывается, и два раза расходятся по своим участкам одномачтовые кораблики с потешными кличками — совсем недалеко от земли. Давно миновало время, когда зажигали огонь на «Башне мертвых». Промысел тут прибрежный, а случись буря, моторно-парусные кораблики быстро спрячутся в бухте. Поистине — божественная гавань... Добывают здесь знаменитые ракушки сен-жак и «морских пауков» — длинноногую породу крабов, тоже ценимую гастрономами. Это не треска, не сардинка, ради которых надо меряться силами с океаном.

Ракушки очень красивы — розовые, ребристые створки в форме веера, отличный сувенир. Я подбирал их на пляже, разумеется пустые, побывавшие в руках у ребятишек. Моллюски, размолотые со специями, фигурируют в сотнях рецептов французской кухни.

Наконец-то и я отведаю... Жослены сели за стол с видом друидов, приступающих к церемонии. Готовился акт посвящения новичка.

Я вонзил вилку в плотный, скользкий квадратик. Друиды смотрели на меня испытующе. Я вдумчиво задвигал челюстями, потом прикрыл глаза и закивал, изображая блаженство. Зрелище было, вероятно, глупое, и Жюли спросила мужа:

— Он не притворяется?

— По-моему, нет.

Деликатесный «фрукт» моря не поразил меня райскими вкусовыми ощущениями, но ведь я — недотепа — равнодушен к устрицам. Мог ли я огорчить милых моих друзей? Съел и прибавку, дабы устранить подозрения.

Есть неписаный закон гурманов — за едой говорить о еде. Обсуждать данный продукт со всех сторон. Я узнал, что Лерки — главный поставщик ракушек.

— Когда я был мальчишкой, — вздохнул Лоран, — они стоили гроши. Еда бедняков...

— После войны был один год изобилия, — сказала Жюли. — Ты помнишь? Лет двадцать назад...

Зима выдалась жестокая. Морские звезды, полипы гибли массами, а это самые прожорливые враги сен-жаков. И развелось их небывалое множество — рыбаки не успевали таскать. Понаехала публика из городов — адвокаты, хиппи, домашние хозяйки... Приспособление требуется нехитрое — драга, то есть сетка с граблями. Вози ее по мелководью и скреби песчаное дно. В тот год удачливый ловец набирал тонну ракушек за день.

Затем потянулись тощие годы. «Ракушечная лихорадка» разорила стойбище сен-жаков. До сих пор не оправились они от разбоя.

— По цене не уступают устрицам, — сетует Лоран. — Если не сумеем сберечь, станут музейной редкостью. Как, впрочем, и другие «фрукты» моря.

Вновь двинулись в атаку морские звезды, крепкими лапами разжимают тугие створки раковин, вырывают моллюсков. До сих пор рыбаки уповали на природу — сама-де восстановит потери. Увы, новая опасность, куда более грозная, вмешалась в расчеты. Нарастает загрязнение вод.

Кажется, безмятежен тишайший городок. Пульсация Мирового океана и смена сезонов искони регулируют его жизнь. Сейчас весна, и суденышки с бойкими кличками, снявшись по высокой воде, уходят за рыбой, за крабами. В плен их берет деревянная клетка, придуманная, верно, еще кельтами, — нет выхода из нее голенастому, польстившемуся на приманку. А сен-жаки только появляются на свет. Они еще в зародыше, в белой слизи, оседающей на водорослях. Вот одно из дивных превращений, поражавшее древних, — из икринки, неразличимой простым глазом, возникает малютка ракушка, с первой же минуты в броне. И глядь — уже плавает, работая створками... Рыбаки до осени дают ей расти и ловить начинают позднее, только в октябре. Сети с граблями те же, что и при дедах, но зубья велено раздвинуть — то промысловый надзор принимает меры для сохранения молодняка.

— А рыбак, случается, хитрит, — сказал мне и Лорану в суровом интерьере бретонской блинной обросший, басовитый мореход.

Судно и снасти у него свои. Мужичок на собственном плавучем хуторке — он ловит с сыновьями либо набирает в команду посторонних, за проценты с продажи. На берегу подстерегают скупщики. Ясное дело, купить норовят подешевле.

— В Бресте, слышно, рыбаки кооператив затеяли. Ну, у нас по-старому пока...

Мы сами по себе, слышится в подтексте. Между тем кооперированные выступают против скупщиков единым фронтом, сами назначают цену. Вообще широко замахнулись! Уже пытаются разводить сен-жаков...

— Да, представьте! Как устриц...

Еще римляне выращивали устриц, а во Франции благородная ракушка культивируется с четырнадцатого века. Сен-жаки ниже рангом. Ловцы полагались на природу, и она была достаточно милостива. До последних лет...

— Говорят, сеять надо на дне морском. Видали? Что ж, может, и придется... Непривычно как-то...

Техника «сева» на устричных садках отработана, в основном годится и для сен-жаков. Надо прежде всего сберечь икру — она ведь плавает свободно и часто, не встретив опоры, попадает в чей-нибудь рот. Спасительная конструкция несложна: это своего рода искусственные водоросли, заключенные в металлическую сетку, для хищников недоступную. Там наберется икра сен-жаков, носимая течениями, и станет местом рождения ракушек. Их снимут, уложат в мешок, подвязанный к коллектору, и снова опустят в воду. В конце лета, когда малыши подрастут и окрепнут, их высадят на дно — догуливать.

Не ведал рыбак таких забот. Изволь, стало быть, возделывать морскую ниву! Труда прибавится, да и расходов. На оборудование выкладывай денежки...

Проект составлен в Бресте, в Институте морского промысла, — одно это вызвало протесты. Ишь, наставники нашлись! Сказалось застарелое племенное соперничество. Молодого ученого Эрика Мориза сперва и слушать не хотели. С какой стати сует нос, чего высматривает! А он, носясь от сейнера к сейнеру, объяснял, убеждал, читал лекции о биологии сен-жаков, об опасности, грозящей ракушкам, а следовательно, и городу.

В Бресте кооператив, там легче... Там добровольными усилиями заготовили тысячи коллекторов и мешков — словом, всерьез взялись поднимать морской урожай. Объединившись, рыбаки подружились с учеными, заново вооружают свои суда. Последует ли за Брестом маленький Лерки или останется косным, упрямым захолустьем?

Морской волк, сидевший с нами в блинной, медленно цедил слова, отвечая Лорану:

— Руки ведь нужны. А сын не помощник — устроился на бензоколонке. Не жирно, да маяты меньше. Рыбацкое дело ненадежное — так он считает. Не достал нас «черный прилив», так в другой раз достанет — счастье выпадает лишь однажды. Отвернулась молодежь от моря.

На покосе

Раздирающий уши клекот раздался в саду. Я выглянул. В траве тускло блестело и трепыхалось нечто металлическое. Лоран держал рукоятку. Он то наваливался на нее грудью и толкал, то тянул на себя. Машина ревела, выла, густо воняла бензином. Созданная технической мыслью для кошения газонов, она, должно быть, хотела чего-то другого. Вероятно, помыкать человеком.

— Халтура, — сказал я, спустившись. —. Из-за чего столько шума?!

Стебельки за спиной Лорана выпрямлялись, вставали высокой щетиной. Он утопал в резиновых сапогах, лоб блестел от пота.

— Мученье, — вздохнул профессор. — Но я не так богат, как Ренодель.

Вилла Реноделя рядом, за оградой. Он чем-то управляет, во что-то вложил деньги, и весьма умело. В море он не выходит, но щеголяет в морской фуражке, в «клубном» синем пиджаке с блестящими пуговицами и важничает. Жослены прозвали его «адмиралом». Оба они — Ренодель и его супруга — вчера явились с визитом. Сидели очень прямо, цедили вежливые слова, взирали, скрывая любопытство, на советского приезжего. Интересовались, какая в Ленинграде погода.

Ренодели наняли трех португальцев, и они в несколько дней привели сад в порядок. Жослены, видя гладко выбритый газон и прополотые клумбы, устыдились.

— Позор! Джунгли развели...

Мы начали «уламывать» передовую технику посменно. Она зверски сопротивлялась. Рослая сочная трава была ей явно не по зубам — косилка глохла в чаще и замирала безжизненной тушей. Участок Жосленов к тому же занимал склон холма — проклятая машина на спуске вырывалась, норовя скатиться вниз и протаранить забор, а на подъеме артачилась, гнала из меня пот ручьями.

— Заплатил я недорого, — поведал Лоран. — Соблазнился вот... Польстился на дешевку. Соберу средства, куплю модель поновее, полегче.

— Надо ли? — спросил я.

— А как же...

— Косой не пробовали?

Ведь куда легче косой на пересеченной местности. Да и чище. Лоран согласился. Он вырос в деревне, понимает. Но отец, почтовый чиновник, не приучил сына к ручному труду. Косу не доверял сыну, рассеянному, мечтательному гимназисту, погруженному в науки...

— Так я умею косить, — произнес я и пнул ногой притаившуюся в траве зверюгу.

Решено: Лоран покупает косу, брусок, я принимаюсь за дело, обучаю его и Жюли.

Правда, я давно не брался за косу. С той поры, как вышел из школьного возраста. Однажды, лет двадцать назад, проходя через Михайловский сад, услышал свист стального лезвия, ни с чем не сравнимый. Эх, раззудись плечо! Выпросил косу у оторопевшего дядьки — под мою материальную ответственность. Ничего, не утратил сноровку... Увлекшись, не заметил, как сгрудились на тропинке гуляющие — косарь в нарядной рубашке, в модных брючках произвел сенсацию.

Кто-то, кажется, аплодировал...

Жаждал ли я нового триумфа? Откровенно — нет. Я испытывал некоторую неловкость. Советский человек — и вдруг с косой... Подобает ли за рубежом? Коса — она есть пережиток старой российской деревни.

На другой день — вечерняя роса еще не успела пасть — Лоран торжественно внес длинный, перетянутый липучками сверток. Мы лихорадочно распутали его. Я взвесил, примерил... Та, дедовская, была сподручнее. Косье было деревянное. Французская целиком из металла и заметно тяжелее. Рукоятка у той была на уровне моего плеча — махай, не нагибаясь, а у этой ниже. Что ж, буду косить, двигаясь в гору.

— Сойдет, — сказал я тоном знатока.

Влез в сапоги Лорана, велел подать банку с водой — смачивать брусок — и спустился к забору. Лоран и Жюли двигались следом, их лица выражали почтительное любопытство.

Я обмакнул брусок и поднес к лезвию. Ответит ли мне французская коса? Ответит ли той же песней, какая, бывало, разливалась по полям моей юности?

Сперва клинок неохотно позвякивал. Не сразу мы нашли общий язык. Три-четыре раза я провел бруском нерешительно, с паузами, боясь порезаться, пока не пробудилась удивительная память мускулов, сохранившая навык. А потом зазвенела коса — и ничуть не хуже, чем та, Ярославская...

Эх, раззудись плечо! Клич древнего аутотренинга, непереводимый на французский язык! Неуместный в атмосфере технического прогресса... Но он лучше всего выражает мое настроение. Взмах — и трава легла под косой, как и подобает ей ложиться. И тотчас стали наплывать полузабытые картины. Утренний туман легкой накидкой и нежной невесомости, серебряный от росы клевер. Обнажившееся гнездо земляных пчел, янтарный кирпичик сот, сочащийся медом, необычайно вкусным.,.

Не спешить, наладить дыхание!

...Солнце поднялось и растопило туман. Трава обсохла, стала жесткой, неподатливой. Коса входит в зеленую чащу туго, с сухим, лучинным треском. Шабаш, стало быть! Мы идем домой. Девушки затягивают песню.

Здоровая усталость, бодрящий голод... Сладостное видение кислого молока с творогом, ломтя черного хлеба... Оно не мешает петь. Напротив, что-то рождает песню. Что? Интимный, словно кожей сердца, контакт с природой, воздух, настоенный на травах, распирающий грудь... И еще палочка невидимого дирижера... То ритм работы, еще не утихший.

Ай, нехорошо! — скажет читатель. Не стыдно ли прославлять ручной труд! Боже упаси, я желаю всяческих успехов трактористам, комбайнерам, здоровья машинам и их водителям! Но достойно сожаления, с каким энтузиазмом, можно сказать, с вожделением мы избавляем себя от малейшего физического усилия, с каким наслаждением срастаемся с лифтом, даже живя на втором этаже. Как жадно плюхаемся на освободившееся место в трамвае или метро и спешим усадить десятилетнее чадо. Ах, трудно ему стоять!

Доколе же можно баловать себя механическими помощниками, презирая собственную мускулатуру, не ища радости от собственного крепкого тела!

Что же, кстати, дала мне коса? Тяжелое одурение, навалившееся в ходе дикой автогонки по Бретани, выветрилось совершенно. Но этого я не сказал Жосленам.

Вонючая садовая косилка, вконец посрамленная, задвинута в гараж. Лоран и Жюли убедились — косой легче, приятнее, чище. Сами стали брать уроки. Явился, любопытствуя, «адмирал», помахал косой, воткнул острие в землю, к счастью не сломав. За оградой стали возникать зрители. Я чувствовал себя атлетом на Олимпиаде, добывающим золотой кубок.

— Франжон тоже купил косу, — сообщила Жюли за обедом. — И Пелисье...

Дачники, захваченные нашим примером... Что ни день, я слышал новое имя.

— Молодцы! — хвалил я. — Огромное удовольствие. Аппетит косаря помогал мне уписывать даже усиленные порции «фруктов» моря. Кажется, я съел бы и лягушку.

— Прямой расчет, — уточнила Жюли. —Люди прикинули амортизацию косилки, стоимость бензина. Она знаете как лезет вверх! Сумасшедше!

«Адмирал» с супругой тоже решили овладеть косой. Не из экономии, конечно. Нашли, что это модно, вполне в стиле «ретро». Мадам сбросит немного жира.

Чего доброго, престижней станет коса. Начнется оздоровительное движение косарей среди дачников — ибо французский крестьянин небольшого достатка косит вручную, как его дед и прадед.

— Господская забава, — скажет он, глядя на нас.

Два гороскопа

— Мы приглашены к Мадекам, — сказала Жюли.

Я уже слышал это имя. Когда-то давно, лет около двадцати назад, Жюли проводила в Бретани каникулы. Попалось объявление в газете: «Требуется репетитор по-английскому для двух дочерей». Студентка, нуждавшаяся в заработке, тотчас ухватилась. Велосипед, взятый напрокат, пригодился — домчалась вовремя. Завязалась дружба с бретонской семьей.

— Анна и Мария... Увидите, Владимир, будет интересно.

Уф, опять в машину! Правда, ненадолго, Жюли обещала доставить за полчаса.

«Прежде люди чаще навещали друг друга», — вспоминаю я. Кто это сказал? Пьер Жакез, мой далекий друг.

«Сельская местность была расчерчена сплетением тропинок, которые вели от одной фермы к другой, забирались на косогоры, огибали топи. По этим дорожкам часто шагали целые семьи, гуськом. Теперь тропинки исчезли, заросли кустарником и крапивой. Однажды я пролетал над нашим краем в клубном самолете, на бреющем, — пути, протоптанные поколениями, вдруг обозначились внизу, чему я немало удивился. Только с воздуха... Иначе густую сетку тропинок уже не различить».

Он прав, я не вижу их. Лишь асфальтовая река течет под колеса.

Чего я жду от поездки? Настоящий бретонский дом, сказала Жюли. Со шкафом-кроватью? Это сооружение я видел только в музее. Нечто вроде музея — семейного, унизанного пожелтевшими фотографиями, — и рисуется мне сейчас. Пьер Жакез разжег во мне этнографа. Кружевные наколки, таинственный знак «трискел» над камином...

А для дочерей — репетитор по-английскому. Диковинная блажь по тем временам...

— Вы правы, — сказала Жюли. — Тогда редко кто из сельчан шел дальше начальной школы. Сестры занимались прилежно.

Мастер на все руки — примерно так Жюли определила отца. Завел мастерскую, чинил и строил мелкие суда, а кроме того, выращивал с помощью жены и девочек разные, невиданные в Бретани овощи на своем огороде, варил особую, по собственному рецепту, медовуху, готовил лекарство из водорослей, одобренное местным врачом. Немножко чудак, пожалуй, но чудак со сметкой — ему все удавалось.

— По-моему, Барнабе мечтал вырваться из своего уголка. Тянуло куда-то... Девочки приносили ему книжки из школьной библиотеки, про путешественников, про изобретателей. Стыдился почему-то...

Между тем «симка» кружилась среди сосен и дюн, огибала скалистые бухточки, узкие, тесные, где море, попавшее в ловушку, бесновалось и пенилось. Потом она плавно покатилась вниз, и море возникло перед нами голубое, невозмутимое. Крепкие дома под тополем, под черепицей, манящая полоска песчаного пляжа. Скамейки и тенты, причалы для прогулочных катеров — свидетельство того, что тихий этот уголок основательно освоен отпускниками.

— Теперь тут все на городской лад, — сказал Лоран. — Приезжие задают тон, так что...

«Не будет мне фольклора», — мысленно закончил я. «Симка» едва не выдавила калитку. Человек, стоявший за нею, спокойно попыхивал трубкой. Он был высок, широк в плечах — папаша Мадек. Расцеловал Жосленов в обе щеки, протянул мне широкую, прокаленную жилистую руку. Такого же цвета, подгорелой хлебной корки, было его скуластое, в рытвинах морщин лицо.

— Гертруда! — крикнул он.

Потом Жослены попали в объятия мамаши Мадек. Молча она обводила нас глазами небесной голубизны, будто вопрошая — точно ли это мы?

Через низкий порожек мы шагнули в дом — прямо с сухой, песчаной дорожки сада. Легкая фабричная мебель, неброские коврики, салфетки, скатерки. Над камином распятие, а повыше — галльский петух, вышитый на полотне, красавец — грудь колесом. Бретонцы, галлы самых чистых кровей, первые претендуют на эту эмблему, не довольствуясь древним «трискелом».

— Здравствуй! — хрипло, гортанно произнес кто-то.

— Вот и Жако здоровается с вами, — выпевала Гертруда, усаживая нас. — У него хорошее настроение сегодня. Не правда ли, Жако?

Большой черный попугай в клетке у окна утвердительно крякнул.

— Ну, учительница наша! — глаза хозяйки, юные на моложавом пухлом лице, заливали лаской Жюли, а заодно и меня с Лораном.

— А где мои ученицы?

— Анна часто бывает. Им ведь недалеко... А ребят ты видела?

На минуту они появились в поле зрения — за окном, в саду, увлеченные игрой в мяч. Голенастая медно-рыжая девочка лет десяти и худенький мальчик лет пяти.

— Ирен! Совсем барышня!

— Ир-рен! — раздалось из клетки.

— Правильно, Жако, умник. Ребят отдают нам на все лето. Анна не очень здорова, бедняжка. Вообще им трудно, думают перебираться из Онфлера. Вы знаете Онфлер, мсье? — обернулась ко мне Гертруда.

— Прелестный город, — сказал я.

— О, вы не первый раз во Франции! Вы восхитительно говорите по-французски.

Хозяйка вся лучилась приветливостью, а Барнабе молчал, глядел на меня изучающе. Истинный бретонец, он не давал волю любопытству. Оно теплилось где-то под рыжеватыми, колючими усами.

Онфлер из тех городов, которые не забываются. Расположенный в соседней Нормандии, у того же слезливого, капризного Ла-Манша, он подставил ветрам узкие фасады сумрачных, гранитно-серых старинных зданий. Сомкнувшись стеной, они замыкают зеркально-спокойный квадрат бассейна, держат в каменной горсти яхты, ялики, катера, укрытые от ревущего моря. Поколения художников переносят на полотно эту обитель тишины, ее сонную набережную, белые мачты, усталых, загнанных шквалом чаек.

— Место симпатичное, — проговорил Барнабе. — Но вода плохая. Вы поняли, мсье Владимир? Рыбе нечем дышать. В целом-то море, а?

Зять работает на консервном заводе. Владелец сокращает производство, того гляди, уволит.

— Значит, — сказала Жюли, — Анна не уехала дальше Онфлера.

— Зато Мария уехала, — отозвалась Гертруда. — Перестань, Жако, что ты смеешься, как дурак!

Дети в саду заливисто хохотали, и Жако усердно подражал.

Мария в Испании. На стене, в рамке, — открытка большого формата, рекламно-яркая. Очень синее небо, сухой бугор на равнине, ноздреватый, вызолоченный солнцем. Не сразу различаешь полузанесенные песком постройки. Там, в южном старозаветном селении, очутилась Мария, полюбившая кудрявого Маноло. Юноша приехал во Францию учиться, вместе они окончили педагогическое училище. У себя на родине нежный Маноло стал жестоким деспотом. Мария вырвалась из домашней тюрьмы, живет одна в Севилье, преподает французский. Скучает по родной Бретани, но бросать работу по нынешним временам неосторожно.

— Все не так получилось, — сказала Гертруда с ноткой грусти. — Не так, как нам мечталось.

— Не так, — кивнул Барнабе.

— Мария хватила горя, — снова заговорила Гертруда. — Чужая сторона все-таки, очень католическая. Чересчур даже.

Я смотрел на испанское селение — раскаленный бугор-муравейник, потом обнаружил среди снимков, картинок, плотно одевших стену, нечто необычное. Две газетные страницы, в рамках, под стеклом. Хотел встать, подойти поближе, но хозяйка внесла кофе.

Нас вернули в Онфлер.

— Уж там собирались на улице, и бушевали, и афишы писали «Спасем море!». А как спасти? Кому жаловаться? Эти громадные танкеры — страх божий, чудовища — не наши, а под каким они флагом, под японским, что ли? Зять говорит, хоть бы перекупщиков обуздать немного. Рыбы стало мало, они и пользуются. Платят рыбакам безделицу и тут же, у самого порта, торгуют — заламывают вдвое и втрое. Хоть бы отвезли куда, постыдились! Анри, зять наш, активный парень, смелый. Слишком даже языкастый. Берегись, говорю, ты первый вылетишь! Да, да, господа, другая жизнь представлялась нам, когда родились девочки. Как мы тогда радовались, ты помнишь, Барнабе?

— Еще бы! Мсье Владимир, наверно, еще больше радовался. Это правда, что в Ленинграде погибло шестьсот тысяч человек в течение осады?

— Правда, — сказал я.

— Мы отощали в оккупации, исстрадались, а от радости плясать хотелось, — продолжала Гертруда. — Видите, война кончилась! Новости из Потсдама...

— А у нас крестины, — усмехнулся Барнабе.

— Я все путаю, — подал голос Лоран, — которая подоспела к Потсдамской конференции?

— Кочешок мой, — произнесла Жюли с упреком. — Анна же старшая.

— Ах, простите, пожалуйста!

— Мы рассчитали, — сказал Барнабе. — Ясно же было: дела шли к лучшему. Вы, русские, здорово колошматили бошей. А насчет Марии и сомнений не было.

— Решили не откладывать, — бойко подхватила Гертруда. — Выпустили и Марию на свет.

Анна родилась 1 августа 1945 года. В Потсдаме завершилась конференция «Большой тройки». «Конец германскому милитаризму и нацизму!» — возвестила в тот день «Фигаро».

В день рождения Марии, 30 сентября 1946 года, международный суд в Нюрнберге определял меру наказания главным сообщникам Гитлера. «Фигаро» вышла с броской шапкой — «Завтра — приговор».

Покончено с войной, покончено с нацизмом! Сама история сулила счастье новорожденным. Верно, потому и вправлены в рамки, под стекло, эти две газетные страницы,

— Для нас все было розовым, — сказала Гертруда. — Теперь-то, думалось, заживем... Освобождение, мир, а все остальное приложится. Так ведь? Барнабе невесть что воображал. Послушать — прямо рай нас ожидает.

Барнабе, смутившись под нашими взглядами, вынул трубку, хмыкнул.

— Не я один. Все воображали.

— У тебя-то голова полна фантазий, — смеялась Гертруда. — Налога на них нет пока.

Я спросил Барнабе, каким рисовалось ему будущее в ту пору надежд. Он пожал плечами.

— Мы были наивны, мсье.

Он верил, должно быть, — все пути открыты дочкам. На выбор!

Надо только дать им образование. Вся земная планета в их владении. Мечтая, чертил для них дальние, увлекательные маршруты, им самим не пройденные. Ему не довелось шагнуть за пределы привычного, наследственного, — пусть дочки, Анна и Мария, изведают другие широты, небывалое в роду Мадеков счастье.

Вряд ли они отличались определенностью, фантазии Барнабе. Но два подарка «на зубок» новорожденным, два ликующих гороскопа, составленных историей, не разрешали сомневаться — открылась эпоха неограниченных возможностей для человека.

Я стараюсь понять этого человека. Сдается мне, в нем есть что-то от неунывающего роллановского Кола Брюньона, вспоенного соками щедрой французской земли. В основе, под бретонской сдержанностью... Чей же он родом? Неужели из землепашцев, стойких домоседов?

— Нет, мы, Мадеки, ремесленники. Я начинал как бродячий плотник.

Ему под семьдесят. Руки не ведают покоя, не жаждут покоя. Мысль о пенсии отвратительна, хотя не все, далеко не все, устраивает в мастерской судоремонта, где Барнабе на должности мастера. Тесно там, не то что у себя...

— Не дают фантазировать, — хохотнула Гертруда.

Да, он чуть не ссорится с клиентами. Предлагает им практичное новшество или украшение, а они — ни в какую, держатся за кошелек. Упрямы непроходимо.

— Все-таки, — и Барнабе решительно поднял трубку, — у молодых ничего не просим пока... Сами еще крепки пока... Их еще выручаем вот...

— Старики, пожалуй, покрепче, — вставил Лоран.

— Ваша правда, мсье, — согласилась Гертруда. — Ты с ума сошел, Жако! Замолчи!

В саду к ребятам присоединилась маленькая, голосистая собачка, и Жако затявкал.

Беседа затихала. Гороскопы Анны и Марии взбудоражили нас, и странное ощущение не проходило. Сдавалось, уютный, прочный дом Мадеков снялся с фундамента, нас всех несет поток времени, могучий и грозный.

— Моего отца убили под Верденом, — проговорил Барнабе. — В первую войну... Мне было шесть лет, я кое-что помню.

— Одна жизнь, и две такие войны, боже мой, боже! — вздохнула Гертруда.

Лоран поглядел на часы и затем робко, вопросительно — на жену. Жюли вскочила.

— Ну, друзья мои...

— Жако, малыш мой, скажи «до свиданья», — выпевала хозяйка, провожая нас. — Скажи, будь умницей. До свиданья! Ты же умный. Пуф, дуралей, невежа!

Дети и собачка резвились вовсю. Жако, игнорируя нас совершенно, усердно тявкал.

Сейчас передо мной на письменном столе — новогодняя открытка, привет от Мадеков. Традиционный, в модном бретонском духе пейзаж — лесное озерко, льдистый его блеск в опушке черных, окутанных зимней стужей деревьев. На переднем плане — дерево, лишенное кроны, будто обезглавленное взрывом, и обугленное. Обломанные ветви — точно руки, поднятые в мольбе.

Моление о весне, о мире...


 
Рейтинг@Mail.ru
один уровень назад на два уровня назад на первую страницу