Мир путешествий и приключений - сайт для нормальных людей, не до конца испорченных цивилизацией

| планета | новости | погода | ориентирование | передвижение | стоянка | питание | снаряжение | экстремальные ситуации | охота | рыбалка
| медицина | города и страны | по России | форум | фото | книги | каталог | почта | марштуры и туры | турфирмы | поиск | на главную |


OUTDOORS.RU - портал в Мир путешествий и приключений

На суше и на море 1974(14)



Анатолий Онегов

БАЛЛАДА О РЫБАКАХ


БАЛЛАДА О РЫБАКАХ

Памяти Анатолия Полякова,
рыбака и охотника

Ивана Михайловича четвертый день не было дома. Я ждал его один в большой рыбацкой избе на берегу таежного озера. Завтра он должен приплыть — таков уговор. Если он не придет, я отведу от берега свою лодку, пройду озеро, оставлю лодку в другом конце, в Концезерье, и пойду навстречу ему по трудной таежной тропе на его озеро...

У каждого из нас в тайге были свои озера. Я ловил рыбу на Долгом озере, длинном и глубоком, как темная река среди черных еловых берегов. Мое озеро было порой тяжелым и неверным и от этих угрюмых берегов, и от кривых ветров, что сваливались с еловых вершин дерзко и неожиданно.

Такие ветра легко держала шитая онежская кижанка, но только не наши долбленки-челноки, в которых для двух рыбаков порой не хватало места.

На моем озере стояла охотничья избушка. В избушке была рудная, с дымом в дом, печь. Когда печь топилась, я открывал доску под потолком, и плотные полосы дыма сначала лениво, потом все быстрей и быстрей тянулись к этой прорези-трубе и долго качались в свете прореза. Когда было солнце, на полосы дыма надали тени осиновых листьев. Эти тени качались вместе с дымом, и казалось, не дым выходит из избушки, а листья осин плывут и плывут ко мне.

Протопив печь, я выгребал угли, выметал под печи, готовил рыбу: чистил, потрошил, резал на куски. Потом на широкой осиновой лопате-весле рыба уходила в печь и плотными рядами ложилась поверх омоченных стеблей тростника. Так рыба сохла. Сначала пеклась, дымилась. Иногда я вынимал из печи дымящийся печеный кусок, круто посыпал его солью, дул, чтобы не обжечься, и с аппетитом ел. Остальные куски к утру высыхали и становились тем самым сушником, который в мешках я носил с Долгого озера в наш рыбацкий дом. Там сушник складывался в корзины, а потом снова за плечами или в плотных тюках на спине сельповской лошади отправлялся по таежной дороге к магазину, к людям.

Зарабатывали мы немного: я меньше, Иван Михайлович чуть больше. Но мне хватало на муку, на сахар, на крупу, на махорку, на спички, вполне хватало, чтобы снова уйти в тайгу, сначала в наш рыбацкий дом, а потом на свое Долгое озеро, которое в общем рыбном промысле страны, наверное, значилось малым нео-промышленным водоемом...

У Ивана Михайловича в тайге было свое собственное озеро, обманчивое, как леший. Оно встречало рыбака всегда добро, будто собиралось рассказать тихую, теплую сказку. Сказка манила. Но стоило уйти на долбленке далеко от берега, забыв об осенней кривой погоде, как тут же старик леший, обещавший добрую лесную сказку, вдруг оборачивался настоящим чертом.

Ветер хрипел в еловых вершинах, волна гудела под лодкой, как огонь в сумасшедшей печи. Кол, за который ты привязывал лодку, не выдерживал хрипа и воя, с треском разлетался и долго волочился сзади тяжелым тупым обрубком. Этот обрубок, как якорь, держал лодку по ветру, и тебе оставалось резать и резать веслом волну за волной, перебарывая ветер.

В такой ветер казалось, что ты не плывешь, а только держишься на гребнях крутых волн. Но вот берег. Последняя волна все-таки догнала тебя и швырнула в лодку с десяток ведер ледяной воды. Если бы ты не обогнал волну там, на озере, если бы она успела схватить тебя далеко от берега, то этих десяти — пятнадцати ведер вполне хватило бы утлой лодчонке, чтобы она остановилась и оставила тебя одного посреди воды...

Два дня кряду ветер-черт хрипел над тайгой. Я ушел с Долгого и вернулся в наш рыбацкий дом. Ивана Михайловича не было, он отправился на свое озеро и оставил записку: «Жди в субботу». По зарубкам, которые старик делал на косяке двери, и своему календарю я подсчитал, что суббота завтра.

Я топил печь, варил крутую уху из окуней, жарил окуневую икру, уже нагулянную до туготы за лето, курил, прихлебывал из кружки чай-деготь и не смотрел на озеро.

Потом ветер сорвал под окном пролет забора. Я вышел, занес упавший пролет за дом и обернулся к озеру.

Далеко за Сухим мысом то подскакивала, то снова падала в волну лодка. Она шла из Концезерья. Старик не выдержал, устал ждать погоду и вернулся.

Озеро, где стоял наш дом, было нестрашным: ни мелких луд-камней, что разом прошьют осиновое дно долбленки, ни глубоких ветров, как на озере старика, ни ветров-изворотней, как у меня на Долгом. На Домашнем, как мы звали свое озеро, ветра всегда шли прямо и ясно. И даже в самый яростный шквал можно было скрыться за мысом или свернуть в тихую лахту. Но старик не сворачивал. Я спустился к воде и ждал его.

У старика было правило — привозить со своего озера тройку — пяток окуней для пирога. На уху рыбу доставал я, а вот пирог пек сам Иван Михайлович, и только из тех окуней, которых ловил на своем озере.

Это были чудесные рыбы. Тяжелые, как карп-двухлетка, жесткие чешуей и острые перьями, они всегда были какого-то неокуневого, красно-багрового цвета. И только тонкая зелень поперечных полос не давала ошибиться — конечно, это окуни.

Ловил их старик не в сети, а на удочку у какой-то средней луды, известной только ему одному. Вылавливал мало, будто берег, но привозил всегда.

Вот сейчас он подъедет, выбросит на берег весло, выставит за борт деревянную ногу-протез, потом появится и сам из своей лодчонки-душегубки, встанет в воде прямо, крепко, подберет из лодки мешок с сухой рыбой и лишь потом наклонится за окунями...

А затем начнет творить тесто, пресное, без закваски. Раскатает широкую лепешку будущего пирога на березовых досках стола, засеет ее солью, аккуратно положит три рыбины: две головами к себе, одну от себя, чтобы пирог получился ладным, опять засеет крупной солью, завернет края пирога и будет ждать, когда протопится печь.

Печь под пирог Иван Михайлович топил сам. А потом на столе задымится, задышит ржаным духом темная шершавая корка. Острый нож, который потрошит рыбу, шкурит лося и белку, спасал от медведя, самым краешком лезвия-бритвы пройдется по печеному боку, чуть-чуть сдвинет крышку пирога и даст дохнуть сочным запахом не то выстоявшейся ухи, не то жареной рыбы...

Это был особый запах — запах печеного рыбника. Им можно наслаждаться долго, собирая по струйкам аромат ржаного теста и распаренных окуней. А потом надломить корочку свежего пирога и, пока не трогая рыбу, почувствовать необыкновенный вкус сочного от окуней пресного теста...

А потом будет чай, будут рассказы, скупые, таежные. А потом я в последний раз прикурю от коптилки, задую тоненький огонек, лягу на свою постель и буду вспоминать то ли свое неверное Долгое озеро, то ли широкие волжские плесы и тяжелый бой осетра на ямах, а может, те самые кусты на берегу уральского озера, откуда меня по просьбе матери как-то вытащили рыбаки, но не отвели домой, а оставили у рыбацкого костра навсегда...

В этот раз Иван Михайлович окуней не привез. Правда, по пути в Домашнем озере он подцепил на дорожку пару щучек, но из них пирога печь не стал. В тот вечер печь топил я. Потом мы пили чай, молчали, я прикурил от коптилки, погасил ее, лежал, старался что-то рассмотреть на темном потолке и не мог спать.

Старик поднялся с постели, снова засветил огонь, покашлял, простучал на своей деревянной ноге к двери, вышел на улицу, вернулся, снова лег, не гася коптилки, с грохотом спихнул на пол тяжелый протез и стал рассказывать о ряпушке,..

Ряпушку старик ловил еще до войны. К осени, когда в наших лесных озерах рыба уходила на глубину, замирала там до весны, рыбаки запрягали лошадей в легкие волокуши, грузили снасть, продукты, привязывали к волокушам лодки-долбленки и по лесным дорогам шли на северо-запад. Там, где кончалась Архангельская земля и начиналась голубоглазая Карела, среди скал и извитых ветрами сосен до самой зимы светились глубокие озера. В конце долгой дороги рыбаки выпрягали лошадей, спускали на воду лодки и до ледостава ловили ряпушку...

Ряпушка — небольшая проворная рыбка размером с короткий ножик. Чем-то походила она на неугомонную салаку, что с весны до середины лета сплошными бестолковыми стаями теребила утреннюю и вечернюю воду наших озер.

Эту салаку ловили все деревенские мальчишки на крючок, сеткой-черпаком, собирали бьющихся о камни нерестовых рыбешек просто руками. От салаки за неделю жирели деревенские коты, ее подбирали вороны и сороки, салаку сушили и жарили в каждом доме, но эта несмышленая рыбешка никогда не оставляла у рыбака чувства победы.

Салаку можно было ловить и ловить на тихой воде в ясные теплые дни, не думая ни о волне, ни о ветре. Другое дело ряпушка.

Где таится весной и летом эта небольшая, но удивительная рыбка, почему не хватает ей теплых дней показаться, заявить о себе озеру?

Весной и летом ряпушка всегда куда-то исчезает. Но вот зарядят ледяные дожди, под хлестким северным ветром закипит озеро и с глухим тяжелым рокотом начнет крушить прибрежные камни тяжелая осенняя волна. Эта волна вместо пены и брызг швыряет на берег комья сырых листьев, измочаленные ветром метелки тростника и набухшие кубышечки с семенами кувшинок.

Когда волна уходит, ненадолго откатывается от берега, озеро стихает перед ночным морозом. Мороз появляется тут же, покрывает камни толстой ледяной коркой и запекает метелки тростника, обрывки листьев в мерзлые крутые валы.

После ледяного шквала рыбаки с трудом отводили от берега лодки. Вода, попавшая в нее, замерзала ночью и оставалась на дне мутной тяжелой льдиной. Корма и бок, подставленные шквалу, как и прибрежные камни, оплывали льдом, и тогда лодка больше походила на ледяную глыбу, чем на ладную рыбацкую посудинку.

Но когда лодку все-таки удавалось столкнуть на воду, а потом в наступившем затишье добраться к дальним островам, рыбака всегда ждала встреча с ряпушкой...

У островов в это время ряпушка метала икру, нерестилась глубокой осенью, под самую зиму. Лицо приходилось отворачивать от острого, резкого ветра, коченели руки, пальцы не чувствовали весел. Но ряпушка шла удивительно верно, попадала в лодку и светло и чисто, как только что отчеканенная из металла, серебрилась даже в густом месиве ветра, дождя и ледяных волн.

А потом в теплой избе на столе будет кипеть ряпушка, сваренная по-карельски, в глубокой сковородке с луком и картошкой. И усталые, промерзшие насквозь люди ждали эту кипящую сковороду, стакан крепкого вина, потом кружку чаю и папиросу. А потом теплый, спокойный сон до утра, в избе, у печки, а утром снова лодки, оплывшие льдом, снова ветер, дальние острова, сети, коченеющие руки, крутые волны, бьющие в борт, и снова ряпушка...

Ряпушка шла недолго. Рыбаки возвращались домой, когда уже падал снег и под полозьями волокуш трещал коричневый болотный ледок.

За ряпушкой старик не ходил уже давно. После войны в дорогу долго не пускал протез, а когда с ним пообвыкся, рыбацкая артель распалась и идти уже было не с кем.

И теперь каждую осень, когда начинались холодные ветра, старик болел. Он лежал молча, и о его болезни я догадывался лишь по тому, с какой неохотой уезжал он на озеро.

Казалось, к октябрю наши озера старику начинали надоедать. Его упрямое терпение, что помогало переждать любую погоду, кончалось, он, не выдерживая одиночества в тайге, раньше приходил со своего озера, реже уходил туда и даже пресные рыбники пек не так весело и легко. Правда, и в наших озерах к октябрю качались от берега до берега тяжелые вымороженные волны, и здесь ветер выбрасывал на камни комья сырых листьев, метелки тростника и кубышки кувшинок. Все было как там. Но в наших озерах ряпушка не водилась.

Теперь каждое утро я уходил на лодке к островам и проверял переметы. К октябрю мое Долгое озеро становилось мелким, рыба из него уходила, я забывал дорогу в тайгу и промышлял на Домашнем, на глубоких зимних ямах.

В этих ямах собиралась щука. Длинный и прочный шнур перемета жег холодом руки. Я поднимал шнур из воды и уже заранее чувствовал толчки больших рыбин.

Шнур натягивался, легкая лодка шла от крючка к крючку. Толчки рыбин ближе. Лодка замирала, ждала. Шнур перемета поднимался вверх, и на синей от мороза и низкого северного неба вода взыгрывал темный круг от щучьего хвоста.

Щука стояла у самой поверхности, выставив спинной плавник, и ждала. Ждал и я. Это была охота, непростая и долгая охота — взять в лодку пудовую рыбину, зацепившуюся за крючок. Метр за метром я крался к щуке, которая еще не стала добычей. В сак рыбина не входила. Левой рукой я держал шнур, выравнивал лодку. Правой взводил курок ружья, вжимал приклад в плечо и вел вороненую планку двустволки снизу вверх по воде. Вода оставалась под срезом стволов. Они чуть прикрывали темный плавник ближе к голове. И вслед за выстрелом в воду врезалось весло.

Рыбина подтягивалась к лодке тяжелая, неживая. Темно-зеленое тело щуки переваливалось через низкий борт и вытягивалось у ног замшелым метровым поленом.

А шнур перемета снова жег холодом руки. Когда упрямо подбивал встречный ветер, шнур резал ладонь. И снова и снова чувствовались далекие толчки в глубине. Я заранее угадывал, где сейчас расплывется по тяжелой октябрьской воде мелкий медленный круг от щучьего хвоста, снова выводил лодку, одной рукой поднимал ружье — и еще одна зеленая рыбина с оранжевыми разводами по бокам вытягивалась у ног.

G озера я приезжал мокрый. С трудом стягивал высокие сапоги, сбрасывал ватник. Ледяными ногами искал голенища валенок, горячих от печи, забирался на печь — курил и ждал, пока пройдет холодная боль в руках и ногах.

Когда старик был дома, он всегда встречал меня и протягивал горячую кружку. Кипяток, наверное, жег губы, горло, но я не чувствовал этого, как не чувствует тело, распаренное в бане, холода, снега и ледяной воды.

А к вечеру над низким бортом долбленки снова подпрыгивала ледовитая волна, норовя перескочить через борт, обдать тебя, щук, ружье. Когда к ночи на озеро ложилась морозная фиолетовая тишина, лодка возвращалась домой, уже ломая хрусткие густые льдинки. Сезон заканчивался. Пора было убирать снасть, чтобы ночной мороз не укрыл ее льдом и не оставил на озере до самой весны.

Снег глубоко закидал лесные дороги. Из тайги мы выходили трудно, оставив в рыбацком доме рыбу и вещи. Когда мороз сковал болота, я вывез на лошадях рыбу и снасть, рассчитался с сельпо, простился со стариком и ушел в город.

В городе получил разрешение на отстрел лосей и снова собрался в тайгу. Но сборы затянулись. Я жил у древней старушки, слушал ее песни и сказки, пил чай из большого медного самовара старой тульской работы. Мне было тепло и просто здесь, в крепком, уютном доме, и, наверное, поэтому не хотелось пока никуда уходить.

По вечерам я отправлялся в городскую столовую и долго сидел за кружкой хорошего ячменного пива.

Я любил этот городок, небольшой, северный, ладный и простой. Любил эту столовую, куда можно было прийти с собакой, где никто никуда особенно не торопился, никто не спорил, не ругался, где весь вечер можно было смотреть и смотреть на самых разных людей, заходивших спросить тарелку кислых щей, отварную картошку с мясом.

У моих ног лежал пес, лежал всегда спокойно. Он не обращал внимания на чужих и тоже чего-то ждал вместе со мной.

Зима уже торопила. Я знал, что снега в лесу уже много, что ходить по тайге с каждым днем все трудней и трудней. Стояла настоящая лосиная погода с ветром, когда к животному можно подойти вплотную, снять его чуть ли не с лежки, а потом, свистнув, чтобы объявить о себе, бросить на лося собак.

Лесной бык пойдет широким махом, но собаки остановят его. Он опустит крепкие рога, будто упрется в стену, и чуть приподнимет переднюю ногу с острым грозным копытом.

Потом услышит человека, рванется через собак и снова пойдет чащиной, мелькнув темно-бурым крутым крупом,

На зимний лес хлестко ляжет короткий выстрел. Лось вздрогнет, качнется, чуть осядет на бок, встретивший пулю, а потом второй выстрел тут же остановит лося навсегда.

А дальше — дорога в деревню за лошадью и санями. Лосятину, как и рыбу, сдашь в сельпо, оставив себе совсем немного. А вечером хозяйка дома, где ты остановился, будет хлопотать у печи, выставляя на стол печеное и вареное мясо...

Все это было мне очень хорошо известно, и, наверное, поэтому я не торопился в лес.

По дороге моя собака встретилась с каким-то задиристым кобелем, ввязалась в драку, отстала, и я пришел в столовую один. Долго сидел, писал письма домой, трудные, длинные письма, в которых уже который раз без конца не то объяснял, не то оправдывал свои лесные дороги.

Письма я не успел дописать. Грызня псов за окном оторвала от бумаги. Я вышел на улицу. У крыльца хрипели две собаки: одна — моя, дурная и свирепая, другая — тоже свирепая, но чужая. На верхней ступеньке крыльца стоял человек в ватнике и резиновых сапогах и с интересом разглядывал псов,

Мы поздоровались коротко и сухо и продолжали ждать, когда кончится собачий хрип.

Псы, пожалуй, не собирались серьезно выяснять отношения. Каждый из них чувствовал себя здесь хозяином и просто не желал уступать другому в свирепых нотах.

Я позвал своего кобеля. Человек в ватнике окликнул другую собаку — это был его пес, красивая палевая лайка. Невысокие уши, густая псовина по хребту и широко расставленные лапы. Чем-то этот пес-зверовик походил на своего хозяина.

Я спустился с крыльца, чтобы разнять собак. Хозяин палевого кобеля подошел к моему псу.

— Молодой?

— Третий год.

— Моему четвертый. Медведя держит?

— Держит.

— Серьезный пес.

Он улыбнулся легко и просто, толкнул меня в плечо, будто хорошо знал, а утром мы вместе ушли в тайгу.

Зима была трудной и бедной на охоту. Лоси стояли в наших местах недолго, вскоре ушли. Откуда-то появились волки, и мы дважды только чудом отбили от них собак.

Белки в лесу почти не было: в лесу не было шишки. За куницей ходили далеко и не всегда удачно. По льду я пытался спускать сети, но рыбу доставали только для себя и для собак.

К февралю со светлыми днями снова ходили за куницей. Потом оставили охоту, перебрались к Ивану Михайловичу в шумную семейную избу и принялись сажать сети и вязать мережи.

Старик следил за нами молча: видимо, знал, что в эту весну я уйду с наших озер и он останется один.

Расставаться было нелегко, но я уже твердил про себя имена далеких буйных озер, где осенью с Толькой Поляковым, моим новым знакомым, мы будем ждать ряпушку.

На Кинозеро мы уходили еще по насту. Впряглись в санки, груженные снастью и продуктами, и с первой льдистой коркой на снегу попрощались со стариком.

Это была та самая лесная дорога, по которой когда-то Иван Михайлович ходил с рыбаками за ряпушкой. Только они шли осенью с лошадьми, а мы в начале весны, от зимовья к зимовью без лошадей, на лыжах, волоча за собой гнутые из березовых полудужий охотничьи санки.

Первый раз ночевали на берегу Домашнего озера в нашем рыбацком доме. Топили ту самую печь, в которой старик пек рыбники, варили уху из сухой рыбы, душистую, крепкую. Кормили собак. Вечером пели.

Утром пошел снег, наст раскис. Мы остались еще на день, потом еще и еще до нового наста. На старом точиле подправили топоры, выбрали с лезвий ножей севший металл, перетрясли сети, мережи. Снова все уложили на санки. Потом двинулись. Ночевали в старых избушках.

По дороге собаки связались с медведем, вставшим из берлоги. Мы оставили псов и пошли дальше. Собаки явились через день, вымотанные, но живые. У моего пса на спине светилась недавняя рана, но она уже подзатянулась.

Под настом била весенняя вода, и мы торопились к ручью, что входил в Кинозеро, чтобы опередить плотву.

Ручей еще не сбросил лед, но плотва уже шла. Мы пробивали лед, ставили мережи, подправляли старую печь и без конца чистили и сушили рыбу.

Рыбы было много. Уставали руки, тупились ножи. Мы рубили склад рядом с избушкой, под потолком на жердях, подальше от мышей, вешали в мешках сухую рыбу и ждали, когда откроется озеро.

Лодок у нас не было. Мы нашли подходящие осины и за неделю после ловли плотвы сделали лодки. Осина глухо падала на сырой снег. Топор обводил будущие борта, нос, корму и наносил по стволу узкую щель, куда следом за топором входило тесло и слой за слоем выбирало лишнюю древесину.

От осины оставалась лишь легкая скорлупка. Мы парили ее над медленным огнем, разворачивались борта — и вот уже свежая, пахнущая спелым деревом лодка-долбленка осторожно ложится на мелкую воду весеннего разводья.

По разводьям мы ловили щук, темных от зимовки подо льдом. Каждый день на косяке двери появлялись новые зарубки, по которым мы считали дни сезона и пойманную рыбу. Когда зарубок набиралось много, один из нас прихватывал ружье, собак и шел через тайгу на почту, куда приходили нам письма «до востребования».

Путь до почты и обратно занимал сутки. Письма читали молча — каждый свои. Эти письма долго потом лежали на столе рядом с папиросами, ножом, миской, деревянной ложкой. Мы перечитывали их, подолгу держали в руках. А потом задумчиво молчали и не пели по вечерам.

Весна шла медленно и тяжело, устав от мокрого снега и северо-западных холодных ветров. Когда они успокаивались, становилось проще и снова хотелось деть. Тогда далеко по озеру можно было слышать веселые и разгульные, как в настоящий праздник, слова широкой песни.

Я любил петь «Коробейники». Петь громко, не думая ни о голосе, ни о слухе,— просто петь и слышать, обязательно слышать, себя.

Лодка послушно веслу вслед за песней качалась, переваливаясь с борта на борт, вскакивала на волну и дрожала вместе с волной, будто отбивала жаркую чечетку по хорошим тесовым половицам...

А навстречу мне с берега, тоже отплясывая и звеня, неслась шальная посудинка Полякова.

Две легкие осиновые лодки встречались, расходились, снова сбивались бортами и отплясывали на волнах.

На берегу настораживали чуткие уши наши псы. Они слышали нас и молчали. Они хорошо знали, что вот сейчас две лодки разом коснутся береговой гальки, из них медленно поднимутся два человека. А потом теплая рука ляжет на голову собаки.

За лещом мы уходили по узким протокам на лесное озеро. Там в старой избушке мы снова подправляли печь и ждали рыбу.

После нереста щуки ушли на глубину, отдышались, а с первыми цветами черемухи появились опять и с голодной жадностью набрасывались на любую насадку.

Щуки бушевали по заливам до конца мая, снова скрылись в глубинах, и теперь мы ждали, когда следом за черемухой по берегу озера вспыхнет махровый огонек первых цветов рябины.

В протоках, у густых кустов, оступившихся в воду, стояли наши мережи, снасть с крыльями, хитрая глубокая снасть. По крылу рыба добиралась до горла мережи, по конусу горла попадала в мешок и оставалась там ждать рыбака.

Мы проверяли мережи утром и вечером и внимательно следили за рябиной. Она разгоралась не сразу, не везде одинаково сильно. Вот на высоком бугре появился первый белый, еще в зеленоватых тонах от нераскрывшихся цветов огонек. К вечеру он стал ярче. И тут же в мережу у Попова куста вошел первый лещ.

Он был темен от возраста и глубокого дна озера. Упругие костяные латы-чешуя не сразу поддавались ножу.

Мы справляли праздник — чуть сладковатая вязкая уха из лещевой головы и лещевого хвоста и белые, распаренные на сковороде куски жирной рыбы.

Ночью мы не спали, стерегли мережи. И утром, еще в тумане летней северной ночи, мережа у протоки сильно вздрогнула.

Рванулся кол, прижимавший хвост мережи ко дну. Закачалась вода. Волна, выбитая из мережи тяжелыми хвостами, дошла до берега и затерялась в молодой осоке.

К вечеру лещ пошел широко по всему заливу. Мы еле успевали вывозить рыбу к избушке, чистить и сушить. Чтобы не переводить рыбу, мы сняли снасть там, где лещ бросал икру, и ловили только на подходе.

Шершавые, бугристые лещи-молочники, вылив молоку, безразлично валили в сеть и спокойно лежали на дне лодки, будто заранее смирились со своей участью после яркого праздника, которому отдали все свои силы.

Пять дней без сна и отдыха, на одном табаке и чае... Потом лещ ушел из залива. А мы еще жили громким лещиным боем, плеском широких хвостов-лопат, свинцовой тяжестью громадных рыб, запахом печеного леща и сладким вкусом лещевой ухи.

Спать не хотелось. Хотелось снова и снова сидеть в лодке посреди залива и смотреть, смотреть, смотреть, как вдоль берега всплывают, горят в утреннем солнце, тяжело переворачиваются и снова тонут серебряные лещи-подносы. И, не сговариваясь, мы отводили от причала лодки и тихо плыли туда, где еще вчера бушевал праздник.

Это было безумие охоты, настоящей охоты-искусства, когда ты уже все нашел, что искал, но завершать охоту просто не хочется.

За лещом свалилось парное болотное лето. Ловить рыбу больше не хотелось. Мы лежали в избушке на нарах в дыму курной печи, спасавшей от комаров. Третий день наши куртки и кепки висели на стене и за эти три дня стали черными от смолистой копоти.

Кончались продукты. Давно не было почты. Мы собирались в дорогу. Забивали лодки мешками с сухой рыбой и шли по воде: по озеру, по ручью и снова по озеру — к людям. Шли осторожно, обходя и выжидая волну и ветер, чтобы не намочить рыбу. В конце пути на последнем озере сделали навес, протянули под ним жерди, оставили рыбу и снова вернулись к избушке за новой рыбой.

Часы, сутки дороги с веслом в руках сливались в одно бесконечное время. Это была работа, та самая работа, цену которой знает лишь тот, кто умеет по-настоящему трудиться.

От работы вытерлось под рукой осиновое весло. Его неудобно стало держать. Надо было бы сделать новое. Но сначала надо вывезти всю рыбу.

Мы ночевали и в избушке, и под навесом, а в дороге и под елкой, когда прихватывал ветер или рвались над озером тяжелые грозы. Собаки давно пробили следом за нами по тайге свою собственную тропу. Иногда они теряли нас. Заявлялись к избушке, обегали ее и снова берегом шли к берестяному навесу.

С последнего озера из-под навеса рыбу вывозили на лошадях. В деревню попали к какому-то празднику, пели песни, плясали и, наверное, могли показаться со стороны чудными. Но вокруг были люди, которые из века в век промышляли в лесу. Они, наверное, смотрели на нас с завистью. У них была уже другая работа. Вместо сетей, мережей, лодок они чаще упоминали в разговорах сено, молоко, мясо — они уже теряли лес, озера, и от того, что мы, двое, нашли почти потерянные ими лес и воду, людям было и радостно, и немного грустно.

Все дни мы писали письма, ждали ответы, косили сено, пасли стадо. А по вечерам, когда пряталось солнце и над деревней оставался лишь белый свет недавнего дня, мы сидели на крыльце, дымили папиросами, кормили пряниками собак и молча ждали первой осени и первых северных ветров.

За ряпушкой мы уходили опять на Кинозеро, уходили на лодках по протокам и лесным озерам. Оно было большим, неспокойным. Его давно не опромышляли.

Наши лодки были слабыми против озера. Мы уже заглядывали туда, останавливали лодки у входа в плесо и присматривались к дальним островам.

Низкие острова терялись за вздыбившейся водой. Когда волна укладывалась и лодки не трепало ветром, мы видели эти острова-камни, поднявшиеся из озера.

На березах легла первая желтая проседь. Следом за березами осень схватила осину. Осина разгоралась на глазах, и скоро вода лахты, прижатой к осиннику, стала красной из-за отсветов осеннего листа.

Осень шла тихо и мягко, будто извинялась перед нами за беспокойную весну и бешеное грозовое лето.

К озерам вышли лоси. Они скручивали рогами стволы рябин и готовились к осенним боям. Хрип дерущихся лосей тревожил тайгу. Собаки нервно прислушивались и ворчали на каждое эхо, принесшее рев лесных быков.

По утрам, разводя веслом опавший лист, мы гнали лодки к дальним островам и подолгу рассматривали каменистые отмели. На отмелях пока было тихо. Правда, среди камней уже ползали отдышавшиеся от летней жары пятнистые налимы, но ряпушка еще не появлялась.

По ночам крышу избушки рвал ветер. Но это был пока северо-западный ветер, приносящий сырость, а мы ждали крепкий северик — с первым ночным морозцем и первым ледком у причала.

Северик сорвался в ночь. Он шел сильно и упрямо, будто давно готовился в дорогу, но его все не пускали, а теперь он вырвался и примчался.

Северик улегся через сутки, оборвал с берез и осин последние листья, облепил камни по берегу льдом и поломал весь тростник.

Мы опускали сети, поднимали, отогревали руки над медленным огнем костра, сложенного среди камней, и снова уходили на воду.

Собак на острова мы не взяли. Они сидели на берегу около избушки, и, когда было тихо, мы хорошо слышали жалобный подвыв наших псов.

Лодки с трудом стояли на волне. Волна обжигала осиновые борта, обжигала ноги и руки, врываясь в лодку. Лед с бортов приходилось все время сколачивать. Если один из нас не справлялся с сетями и льдом, мы втискивались в долбленку вдвоем. Я держал перегруженную посудинку на волне и сбивал ледяные вершинки волн с лодки и куртки товарища. Когда ветер и мороз побеждали, мы бросали сети, зло вгоняли лодки в берег и отдыхали.

Когда выпадали ясные, тихие утра, в лодке было проще и спокойней, но озеро замерзало на глазах. Вместе с сетью мы поднимали полотнища новорожденного льда. Этот тонкий ледок-одночаска сыпался с поплавков сети, хрустел и тут же схватывался с другими льдинками в мутные слоеные куски. Острые края ледяных кусков резали сети. Но ряпушка шла, шла красиво и сильно, вырвавшись вслед за севериком из глубин.

Мы видели эту быструю, юркую рыбку и забывали все на свете — и ветер, и лед, и мороз, и волны, а когда спохватывались, понимали, что эта ворожба-ловля то ли поздней осенью, то ли ранней зимой могла вот-вот оказаться последней.

Ряпушка постепенно уходила на глубину. Заканчивались десять дней праздника-работы.

Мы оставили острова, вернулись к избушке и молчали, будто что-то потеряли и собрались искать...

Непогода, что принесла с собой ряпушка, стихла перед настоящей зимой. Ветер вдруг оборвался, но не на ночь, не на полдня, а на сутки-другие. Каждый новый день рождался теперь йод яркими и близкими звездами-снежинками. Каждое утро залив все шире и шире укрывался льдом, и мы держали лодки на выходе в плесо, куда лед пока не добрался.

Впереди нас ждала охота, звон собак по ельникам и соснякам. В этом году в лес пришла белка, много белки. Был лось. Но ни белки, ни лося, ни куницы не хотелось. Хотелось, наверное, сказки.

Ночью мы не спали. Мы вспоминали сига.

Сиг на Кинозере, как и ряпушка, шел только в холода, шел на далеких лудах, под самый лед. Он должен был вот-вот пойти, но для сига у нас не было лодок, которые держали бы упрямую ледовитую волну посреди гудящего плеса...

Что-то точило меня, звало вырваться к неизвестным лудам и вот на этой самой лодчонке попробовать все-таки найти сига, хотя бы посмотреть, только посмотреть.

Я молчал, слушал ветер над крышей избушки, но уже знал, что завтра утром, чуть стихнет озеро, попробую поискать сиговые луды. Я ничего не скажу товарищу, уйду один, как уходят в сказку, чтобы потом рассказать ее другим...

Ночью я долго курил и только под утро, когда ветер стал стихать, чуть забылся.

Очнулся я от странного чувства — опоздал! За окном уже был день, яркий, чистый день близкой зимы. Товарища не было. У избушки не видно было и собак.

Моя лодка лежала на берегу, а от его лодки на серой сухой гальке осталась лишь неширокая гладкая полоса. Он уехал, пробив утренний ледок. Пробитый лодкой коридор уже успел затянуться новым ледком. Я вывел на лед лодку, подтолкнул ее вперед и, как на санках, перевалившись через борт, отъехал от берега. Под лодкой лед треснул, выбил наверх воду. Я расколол веслом остатки ледяного поля и встретил бортом тяжелое, как свинец, озеро.

Где товарищ? Высоко и мутно торчали обледеневшие камни наших островов. От берега к плесу тянулись вершинами, как в зеркале, высокие ели. Там, где ели ложились отражением на лед, они казались седыми, а там, где лед кончался,— черными.

Вода молчала. Или она сегодня замерзнет и остановит меня на полпути, или сорвется шквал. Чувство беды, опасности, близкой и неотвратимой, не покидало меня. Небо на северо-востоке казалось мутным. Эта муть плыла к озеру все гуще и гуще. Я остановил лодку. Ее кидало и било о клочья льда, сорванного с берегов. Плыть дальше было нельзя. Я повернул обратно и резал волну за волной. Весло было слишком легким для ноябрьской волны.

Лодка оплывала льдом, оседала. У меня не было с собой ни топора, ни ножа. Лед натекал, и его нечем было скалывать. Ледяные волны били в спину и оставались на ватнике. Пальцы не чувствовали весла. Волна ходила через борт...

Берег показался каким-то странным, будто я и не стремился к нему. Лодку ударило о кромку льда, она качнулась, схватила воду и замерла, чуть выставив над водой корму и нос.

Под ногами не было дна. Лед ломался, на него нельзя было подняться, но с каждой отломанной льдиной берег становился ближе.

Наконец ноги почувствовали дно. Потом я долго открывал дверь избушки и долго не мог снять ватник и сапоги.

У печи стоял холодный котелок. Пальцы не чувствовали спичек. Я никак не мог развести огня. Потом огонь согрел, заставил очнуться. Желтые языки пламени лизали бесчувственные пальцы.

За стеной я услышал ветер — он не унимался. Я взял ружье и пошел по берегу. Мою лодку забило под лед и приморозило. Но она была уже не нужна.

Я долго обходил озеро, несколько раз стрелял. Мне не отозвались даже собаки. Где они? Где товарищ?

Ночь застала меня под елкой. Утром я раздул угли костра, согрелся и пошел дальше. Ветер, последний раз качнув еловые лапы, унялся. Наступила тишина, и в этой тишине я разобрал тоскливый вой. Волки? Нет, выли собаки. Выли с той стороны, куда мчался вчера северо-восточный ветер...

Собаки сидели на берегу около лодки. Ее выбросило на берег, и она лежала ледяной глыбой замерзшей воды. Товарища не было.

Я снова стрелял, звал. Я не нашел его. Не нашли его и другие. У него тоже не было с собой ни топора, ни ножа — они остались в избушке. Наверное, он тоже очень торопился вырваться на озеро до очередного шквала. Он тоже хотел увидеть сига...

По старым письмам я разобрал имена тех, кто писал ему. Я читал эти письма. Ему писала мать. Но больше всего писем было от нее. Почему он был не с ней, когда она его так ждала?

Впрочем, рыбаков и охотников всегда кто-то очень ждет...

Зима не пришла в этот раз. Лед растаял, и будто снова вернулась поздняя осень — предзимье.

Ветер и непогоды успели обломать, сокрушить стены тростника, и теперь от недавних неприступных стен остались робко торчать у самого берега лишь хилые, щербатые частоколы. И на этих редких тростниковых столбиках красовались, переливаясь цветами морозной радуги, ледяные колокольчики.

Колокольчики вырастали от воды и крепкого ночного мороза. Вода тяжелыми брызгами либо самими вершинами пологих волн попадала на тростник и тут же замерзала. Замерзали и новые капли, и новые вершинки волн, и теперь по всему заливу над самой водой светились звонкие прозрачные льдинки.

Свою лодку я все-таки вытащил на берег, выбил из нее лед, и, когда выпал тихий день, медленно поплыл вдоль берега. Порой я разгонял лодку, брал весло и осторожно проводил им по колокольчикам-льдинкам. И льдинки оживали...

«Динь-динь, тинь-тинь» — чуть испуганно раздавалось следом за мной... И тут, рядом с ледяными колокольчиками, раздался другой звук, неожиданный и по-летнему громкий,— плеск крупной рыбы.

Плеск повторился. Я обернулся и увидел круги, мелко и медленно расходившиеся по тяжелой морозной воде. И тут же у самой лодки мелькнул иссиня-белый бок большой рыбины. Мелькнул хвост. Узкий и сильный, хвост разрезал воду и, отвалив в сторону половину волны, пустил по заливу новый круг.

Брызги упали на тростник, хотели скатиться обратно в воду, но тут же потемнели и остались заледенелыми каплями.

Новый резкий выворот хвоста, новая волна, новые брызги метнулись тяжело в сторону и замерзли на тростниковых столбиках, поймав скупую зимнюю радугу...

Можно было верить и не верить своим глазам: сиги играли у самого берега, недалеко от нашей избушки. Я сидел в лодке, видел эту сказку и уже точно знал, что на будущий год обязательно вернусь к сигам...

Об авторе

ОНЕГОВ АНАТОЛИЙ СЕРГЕЕВИЧ. Родился в 1934 году в Москве. Окончил Московский авиационный институт имени Орджоникидзе и два курса биолого-почвенного факультета МГУ. С 1965 года занимается природоведением и литературным трудом. Член профессионального комитета литераторов при издательстве «Советский писатель». Автор многих очерков и рассказов в различных научно-художественных и научно-популярных журналах. Автор периодической передачи Всесоюзного радио «Школа юннатов». Им опубликованы книги: «Я живу в Заонежской тайге», «Избушка на озере», «Детский сад». Как автор текста принимал участие в создании альбома «Кижи» (издательство «Аврора»). В нашем сборнике выступает второй раз. В настоящее время работает над книгой о природе Карелии.



 
Рейтинг@Mail.ru
один уровень назад на два уровня назад на первую страницу