Мир путешествий и приключений - сайт для нормальных людей, не до конца испорченных цивилизацией

| планета | новости | погода | ориентирование | передвижение | стоянка | питание | снаряжение | экстремальные ситуации | охота | рыбалка
| медицина | города и страны | по России | форум | фото | книги | каталог | почта | марштуры и туры | турфирмы | поиск | на главную |


OUTDOORS.RU - портал в Мир путешествий и приключений

На суше и на море 1962(3)


Геннадий Фиш

Норвежские встречи

Рис. Норвежского художника Ё. Йоргенсена

* Из книги «Норвегия рядом».

«ДРАКОНЫ» И «УЛИТКИ»

ВОТ НА ЭТИХ-ТО утлых посудинах викинги пересекали Атлантику. Доходили до берегов Америки! Наводили ужас на всю Европу! Трудно этому поверить!

Такие мысли приходят, когда видишь сшитую из сосновых досок быстрокрылую ладью с гордо поднятым завитком покрытого узорной резьбой носа и такой же высокой кормой...

В Дании на острове Зеландия мне довелось увидеть Трелеборг — обнесенный земляным валом военный лагерь викингов, где команда каждого струга помещалась в отдельном бревенчатом строении, напоминающем корабль, опрокинутый кверху днищем...

В Ютландии, вблизи Орхуса, я видел кладбище викингов — каждые тридцать три надгробных камня поставлены так, чтобы общий абрис похож был на очертания корабля.

На стенах музея в Оулу, в Суоми, я видел полосатый шерстяной парус ладьи викингов. Он служил им и общим одеялом в безветрие и на суше.

И вот теперь я стою перед поднятым на металлические стеллажи подлинным кораблем викингов, прекрасно сохранившимся за тысячу с лишним лет...

Море поглотило множество таких кораблей, но земля сохранила их. Обряд погребения викингов требовал, чтобы вместе с умершим вождем-конунгом погребали все, что необходимо ему на том свете... Если, хороня своего вождя, воинственные кочевники степей вместе с ним хоронили боевого коня, то для загробного плавания конунгу нужен был прежде всего его боевой корабль.

Из кургана Тюне, близ города Сарпсборга, почти сто лет назад был извлечен из земли первый корабль викингов.

В 1880 году в кургане на низкой равнине у Санде-фьорда нашли вторую ладью. И в начале нашего века вблизи фермы Осеберг откопали наиболее сохранившийся третий корабль.

Все они находятся сейчас под крышей музея «Корабли викингов» на окраине Осло, на Бюгдой.

Ой — по нашему остров, но Бюгдой все же не остров, а полуостров.

На Бюгдой привез меня на своей машине мой друг — Адам Эгеде-Ниссен, человек с такой доброй, располагающей улыбкой, что при виде ее невольно сам улыбнешься.

Увидев улыбку впервые, я поверил в то, что и наяву может так быть, как в сказке «Алиса в стране чудес»: добрый старый кот улыбнулся и исчез, а в воздухе долго еще оставалась одна его улыбка. Я понимаю, что одна такая улыбка уже может успокоить и обнадежить самого мнительного больного. Ведь Адам, как у нас называют,— частно практикующий врач. Злые языки говорят, что из-за этой улыбки коллеги не только прощают ему успех у пациентов, но и, закрыв глаза даже на то, что Адам Эгеде-Ниссен депутат муниципалитета от коммунистов, избрали его в правление союза врачей заместителем председателя.

Сегодняшнее воскресенье Адам посвятил тому, чтобы показать мне, что можно увидеть только в Осло и нигде в другом городе мира.

Вначале я решил, что речь идет о знаменитом Фрогнер-парке, широко раскинувшемся на окраине столицы. Этот парк — огромная пространственная композиция, в которой среди зелени размещено несколько сот скульптур, высеченных из камня и отлитых из бронзы своеобразным, талантливым ваятелем Густавом Вигеланном в течение нескольких десятилетий неустанного, поистине титанического, вдохновенного труда. Созданный по единому творческому замыслу этого выдающегося скульптора, парк-музей и в самом деле явление в мировом искусстве исключительное. Но когда Адам обещал показать мне то, чего нет ни в одной другой столице, он думал, как оказалось, совсем не о Фрогнер-парке.

— Едем!

Мы побывали сначала в Народном музее на открытом воздухе, которым знаменит Бюгдой. Сюда в парк свезены со всех концов Норвегии — из Сетесдаля и Нумедаля, из Трённелага и Телемарка — срубы полутораста старинных крестьянских домов с обиходной утварью, со всем их дворовым хозяйством: хлевами и коровниками, навесами овчарен, мельницами, конюшнями, баньками, амбарами с нависающими галерейками вторых этажей. Жилища богатеев с крылечками, изукрашенными узорной резьбой, крытые тесом и дранкой, перемежаются с приземистыми избушками с торфяными крышами, поросшими изумрудной травой-муравой. Недавно на Бюгдой перевезли и жилище лапландцев из Финмаркена.

Большинству строений здесь лет за триста, а самому древнему — деревянной церкви, перенесенной сюда из Халлингдаля,— за восемьсот.

Это самая старая в мире из сохранившихся деревянных церквей. Крытая галерейка на деревянных колоннах обегает четырехугольный зал, заалтарное помещение.

Впрочем, и Народный музей на открытом воздухе — пусть жилье крестьян и отличается от норвежского — можно увидеть в столицах других стран... Но вот эти корабли викингов — действительно, Адам Эгеде-Ниссен был прав — нигде в мире не увидишь...

Пораженный совершенством их формы, словно их сделал не безвестный плотник своим топором, а резцом высек из мрамора великий скульптор, я понимал в ту минуту Константина Симонова, который, увидев эти острогрудые челны, воскликнул:

— Не берусь описывать эти корабли. Чтобы составить о них настоящее представление, их надо видеть... Скажу только, что от них веет духом мужества и силы, в них все прекрасно и вместе с тем нет ничего лишнего!..

Оказывается, вся эта красота неразрывно связана с конструктивной целесообразностью: и поднятый высоко нос— форштевень, легко рассекающий волну, и продолговатый ребристый овал двадцатиметрового корпуса, и расстояние в пять метров от борта к борту в самом широком месте... и, главное, выдающийся высокий, режущий воду киль, который делал в те времена норвежские суда самыми быстроходными в мире.

Чтобы ни у кого не осталось сомнения, что древние норвежские сагописцы и скальды правы и Америка открыта норвежцами лет за пятьсот до путешествия Колумба, норвежцы в 1891 году, когда в Чикаго открылась Всемирная выставка, построили корабль-ладью, точную копию той, что выкопана была из кургана, разве что без узорной резьбы, изображающей рыб и змей. Несколько норвежских парней на парусах и веслах благополучно переплыли Атлантический океан и привели свой корабль на Всемирную выставку в Чикаго. Это стало одним из интереснейших событий выставки...

Пятнадцать или шестнадцать пар весел и руль, тридцать — тридцать два гребца-воина и командир — вот и весь экипаж.

Профессор Н. М. Книпович * говорил, что за много веков не было выработано более совершенного типа судов, чем суда викингов... Взбегая на гребень волны, их струг не заливается водой, легко идет под парусами и веслами. Высокий киль делает его устойчивым. Вот почему струг сохраняется, особенно в северных областях Норвегии, и по сей день...

* Николай Михайлович Книпович (1862—1939) — знаменитый советский зоолог и океанограф.— Прим. ред.

— Главный его недостаток — отсутствие палубы,— отмечал Книпович...

А все же й сегодня из восьмидесяти тысяч рыбаков Норвегии больше половины промышляют рыбу на безмоторных, беспалубных судах, схожих с ладьями викингов. Их секут ветры, мочат дожди...

— Ничего, мы, норвежцы, сроднились с морем, такой уж наш норвежский характер,— объясняет Адам.

— Ну, а завоевывать с горсткой храбрецов-разбойников на этих ладьях большие города, убивать мирных жителей, грабить, как говорит летопись, «не оставляя собаки, которая лаяла бы им вслед»,— это тоже проявление норвежского характера?!

— Конечно, кое-что и от характера,— смеется Адам,— но один характер не спас бы викингов от поражений. Главное— превосходство в «технике», придававшее им смелость, наглость, чувство безнаказанности.

В превосходстве корабельной техники! Странно применять это слово к такому, казалось бы, элементарно простому сооружению, сработанному одним лишь топором, но это так. В то время когда другие народы строили плоскодонные и поэтому малоустойчивые, неповоротливые и тихоходные суда, норвежцы первыми стали строить остродонные килевые корабли. Это давало им возможность избегать дрейфа. Суда их стали на море маневреннее. Внезапность нападения — великая сила! Они приближались к врагу быстрее, чем могла долететь весть об их появлении.

«Техника» и вера в то, что крылатые девы-валькирии уносят души павших в Валгалу, где герои каждое утро для времяпрепровождения вступают друг с другом в жестокий бой, но к обеду их раны заживают, и они начинают пировать и бражничать,— придавали викингам смелость, которая города берет, уверенность в своей непобедимости.

Трудно, наверное, многим из них было смириться с христианским раем, где праведные вместе с ангелами распевают псалмы, славящие господа... А ведь таким, видимо, его представляют себе молодые монашки в темных длинных рясах и белокрылых крахмальных головных уборах, которые пришли в Музей кораблей викингов сразу вслед за нами.

Это французские монахини. Предки их творили в церквах утвержденную римским престолом молитву: «Господи, спаси нас от ярости норманнов», а они теперь прибыли на экскурсию в край норманнов и с особым любопытством разглядывают найденные при раскопках в кургане Тюне круглые бронзовые броши с изображением рычащего льва и всадника на коне с копьем наперевес.

Здесь же в ларьке они покупают ставшие модными копии украшений средневековых скандинавок.

Свои боевые быстроходные суда викинги называли «драконами», мелкие рыбачьи—«улитками». Улитка по-старо-норвежски — шнека. А мне-то думалось, что это название рыбачьей промысловой лодки прирожденное беломорское, кемское, архангелгородское, с Летнего берега Колы.

Я говорю Адаму, что хвосты змей, разинутые пасти драконов, вырезанные на стругах викингов, схожи с коньками, выступающими над фронтонами только что осмотренной нами древней деревянной церковки.

— А разве килевидная форма крыш на большинстве старинных деревянных церквей не говорит о том, что их сооружали кораблестроители? Они же и принесли свои приемы резьбы и плотничьего мастерства... — отвечает мой спутник.— Впрочем, я мало разбираюсь в предметах божественных, хотя по прямой линии и происхожу от равноапостольского Ганса Эгеде. Того, кто обратил в христианство гренландских эскимосов! — заразительно смеется Адам... — В прошлом году, когда открывали ему памятник, у одной из церквей Осло, я получил приглашение на эту церемонию, хотя всем известно, что я коммунист, неверующий.

О родстве Адама по этой линии я услышал впервые. Мне была знакома другая, известная всему норвежскому рабочему движению линия — Ниссенов. Отец Адама — тоже Адам Нис-сен, был одним из основателей Норвежской коммунистической партии и многолетним ее председателем.

Вслед за католическими монахинями мы выходим из музея кораблей викингов в цветущий парк полуострова Бюгдой и направляемся в другое место — второго такого на всем свете не сыщешь,— к последнему приколу «Фрама», к дому, где выставлен знаменитый плот из бальзовых бревен — «Кон-Тики».

ЦЕПОЧКА ГАРИБАЛЬДИ

Перед тем как войти в мавзолей «Фрама», эту железобетонную пирамиду со стеклянными полотнищами окон, мы с Адамом сели за столик в кафе под открытым небом.

Он сам человек предельно скромный, но что поделать — раз уж зашла речь о родичах Адама, то нужно договорить...

Одна из стен новой ратуши украшена огромным панно (два с половиной на семь с половиной метров), подаренным городу Фондовой биржей. Художник Карл Хегберг по заказу биржевиков масляными красками изобразил «Коммерцию, мореплавание и индустрию». А на противоположной стене картина такой же величины — подарок рабочих Осло.

Замечательный художник Рейдар Оулие показал историю рабочего движения в Осло — от его зарождения до наших дней. В центре этой интереснейшей композиции, на фоне рабочей демонстрации с красными знаменами, во весь рост семь наиболее выдающихся за столетие вождей рабочих, и среди них Оскар Ниссен с волевым лицом, с острой, напоминающей плехановскую черной бородкой.

Каждый раз, приходя на заседание муниципалитета, Адам Ниссен — а он депутат городского совета — может взглянуть на портрет своего двоюродного деда, окруженного рабочими Осло.

В 1864 году, когда бисмарковская милитаристская Пруссия, репетирующая будущее завоевание мира, бросила свои войска на Данию, правительство короля Швеции и Норвегии вопреки обещаниям и пышным тирадам общественных деятелей не выполнило своего союзного обязательства и не помогло героически сражавшимся датчанам.

Боевые патриотические песни датчанина Ханса Андерсена были у всех на устах, горячие призывы молодого Бьёрнсона * воодушевляли юношество. И, минуя кордоны, немало молодых норвежцев в «частном порядке» перебирались в Данию и создавали норвежские дружины, чтобы помочь братьям-скандинавам в их неравной битве с немецкими милитаристами. Глубоко возмущенный предательством правительства, ранее обещавшего помощь датчанам, душевно потрясенный, в знак протеста более чем на четверть века покинул родину Ибсен **. С Норвегией он прощался стихами:

Страну я будил набатным стихом
— Никто не дрогнул в краю родном.
Я выполнил долг мой, и вот пароход
Меня из Норвегии милой везет.

Была среди нас, как будто родная, Спокойная женщина пожилая;

* Бьёрнстьерне Бьёрнсон (1832—1910) — норвежский писатель и общественный деятель, борец за национальную независимость Норвегии.— Прим. ред.

** Генрик Ибсен (1828—1906) — крупнейший норвежский драматург, классик норвежской национальной литературы.— Прим. ред.
Многие дамы печально и чинно
Вздыхали: «Она проводила сына!»
Она улыбалась, кивая всем,
«О, я не боюсь за него совсем!»
Мне стало легко и спокойно вдруг:
Она укрепила мой слабый дух!
Не умер народ мой, коль женщина эта
Чудесной верой своей согрета!
Откуда же веру она черпала?
Она вдохновенно и гордо знала,
Что сын ее — милый, единственный сын —
Солдат, но солдат норвежских дружин...

Бойцами этих дружин, спасавших честь норвежцев, были и перебравшиеся в Данию два молодых врача — братья Кристиан и Оскар Эгеде-Ниссены.

Незадолго перед этим Кристиан добровольцем в героических отрядах Гарибальди участвовал в освобождении Италии, а Оскар несколько лет спустя сражался на баррикадах Парижской коммуны. Прощаясь с Кристианом, Джузеппе Гарибальди подарил на память своему верному воину простую тоненькую серебряную цепочку. Вернувшись на родину, Кристиан — он был дедом моего нового друга Адама — занялся врачебной практикой в норвежском Заполярье — в Тромсё, километров на сто севернее Харстада, бывшего прихода преподобного Ганса Эгеде. А Оскар стал одним из видных организаторов и руководителей рабочего движения в столице. Умер он пятьдесят лет назад, будучи председателем Норвежской рабочей партии.

Сын Кристиана Эгеде-Ниссена — Адам-Пауль — забрался еще севернее своего отца — в Вардё, и стал там почтмейстером. Вардё, самый близкий к России город Норвегии, был удобным местом для пересылки революционной литературы, первым пристанищем бежавших политических заключенных, сосланных царем на вечное поселение в Архангельскую губернию. Многие из этих подпольных явок были связаны с молодым почтмейстером, социалистом, избранным депутатом стортинга после того, как Норвегия стала независимой. Побывав в начале 1918 года у Ленина, Адам-Пауль, вдохновленный величием идей Октября, стал затем одним из первых лидеров норвежских коммунистов. Умер он на боевом посту председателя компартии.

Таким был отец Адама.

У почтмейстера Ниссена было много детей и мало денег, для того чтобы дать всем высшее образование... И вот Адам осенью 1932 года очутился в Москве, где вскоре ему удалось попасть в зимний набор медицинского института...

...В конце 1938 года, получив диплом, молодой врач и молодой коммунист Адам вернулся на родину, чтобы заняться мирной профессией деда.

Рисунок. Карта Норвегии. Цифрами обозначены провинции: I — Финмаркен, II — Сетесдаль, III — Телемарк, IV — Нумедаль, "V — Халлингдаль, VI — Трённелаг

Но не тут-то было! Чтобы получить разрешение на врачебную практику, требовалось сдать дополнительные экзамены. Дело в том, что в Норвегии курс обучения на медицинских факультетах длится семь с половиной лет, а у нас — в то время медиков не хватало, врачей выпускали ускоренно — курс пять лет...

Экзамены предстояли серьезные, а как к ним готовиться, когда практиковать нельзя и денег нет?

И Адам нашел выход... Он нанялся врачом на китобойную флотилию. Никто из дипломированных врачей идти туда не хотел.

В судовых командах люди здоровые, молодые, решил Адам, работы будет немного. И к тому же можно отдаться учебе — нет развлечений, отрывающих от книг. А морской болезни Адам не страшился.

В сентябре 1939 года китобойная флотилия отчалила от берегов Норвегии, уходя в антарктические моря. На флагманском корабле каюту врача занимал обложившийся книгами Адам Ниссен.

Но сдать экзамены ему так и не удалось.

Началась вторая мировая война... Китобои делали свое дело — били китов, разделывая их на мясо и вытапливая жир, в свободное же время толпились у радиорубки, ловя последние известия из Европы с фронтов. Большинство было уверено, что буря войны и на этот раз не обрушит разрушительные волны на нейтральную Норвегию.

Сезон боя китов был закончен, и груженная добычей флотилия готовилась к обратному походу, когда около Рио-де-Жанейро девятого апреля 1940 года радист флотилии принял тревожное сообщение: «Вермахт нарушил нейтралитет Норвегии, на улицах Осло, в долинах и предгорьях идут бои... Правительство эвакуировалось из столицы... Норвегия ждет, что каждый выполнит свой долг...»

Но как? Где? Куда идти? Что делать?..

Ясно было так же, что стране в ее борьбе понадобятся деньги и деньги. Поэтому для начала отправились в Ныо-Орлеан, чтобы сдать там американским фирмам добычу и получить за нее необходимую валюту.

...В Нью-Орлеане каждого уже ждало известие, что ему надлежит делать.

Адаму Эгеде-Ниссену надо было ехать в Канаду, там в районе, получившем название «Малая Норвегия», из норвежцев, находившихся к моменту немецкой интервенции за границей, формировалась национальная воинская часть.

В Галифакс Адам Ниссен спокойно прибыл на пароходе. До срока, обозначенного в приказе, оставалось три дня... и Ниссен решил:

— Посмотрю-ка я напоследок Канаду. За три дня доберусь до лагеря на автомобиле.

Чемодан был набит медицинскими учебниками, а в кармане похрустывали бумажки — заработок за китобойный сезон. Он купил подержанную машину марки «олдсмобиль», погрузил в нее чемоданы, и в путь-дорогу. Проскочив Квебек, миновал Торонто. Двое суток за рулем, и Адам был уже не так далеко от места назначения, когда среди бела дня не заметил, как дорога вдруг исчезла, и автомобиль, на большой скорости перескочив через кювет, ударился о телеграфный столб, перевернулся... и встал на колёса. Сразу же машину обступила толпа. Ошеломленный Адам не понимал, жив ли он, цел ли?.. Открыл дверцу и, к удивлению толпы и своему собственному, вылез, встал на ноги, снял шляпу и сказал:

— Здравствуйте, господа!

Кто-то предложил продать разбитую машину за пятьдесят долларов.

— Нет,— отказался Ниссен,— я машину не продаю.

Спросив, где почта, он пошел отправлять последнюю штатскую телеграмму: «К сожалению, не могу явиться в срок, немного запоздаю».

— В конце концов я все-таки приехал туда,— улыбается Адам,— и был лекарем в лагере, единственным врачом норвежской армии с советским дипломом, и одновременно проходил военную учебу. Там у меня появились и новые друзья. Среди них был рядовой Тур Хейердал. Он был страстным охотником — все свободное время проводил в лесу на охоте... В Канаде есть еще и леса, и охота, и медведи. И как-то на охоте он подстрелил медведицу. При ней оказался еще молочный медвежонок. Тур забрал его в лагерь. Выкормил из рожка. Медвежонок словно прикипел к нему. Радовался, когда Тур возвращался с учения. Даже спал с ним на одной кровати. А когда к Туру приехала его жена, медвежонок не мог потерпеть, чтобы кто-нибудь лежал рядом с его хозяином на кровати. Он считал это своей привилегией. Медвежонок немедля влезал сам на постель, расталкивал супругов и занимал место между ними. Из-за этого происходили мелкие семейные сцены.

— Но ведь я не могу выбросить медвежонка, я виноват перед ним... убил его мамашу! — оправдывался Тур.

— Чем бы окончились ссоры из-за медвежонка, неизвестно, но мы получили новые назначения и должны были покинуть Канаду... Тур Хейердал отправлялся к главным норвежским воинским силам, расквартированным в Шотландии. Там его сначала как человека, не имевшего воинской профессии (кому нужен в дни войны этнограф?), назначили официантом в офицерской столовой.

Ниссена же перевели в Исландию врачом авиаэскадрильи, которая патрулировала морские караваны. Там, в Исландии, он встретил свою сестру Герд — знаменитую драматическую норвежскую актрису, жену поэта Нурдаля Грига *. В годы войны она жила в Исландии.

Когда Нурдаль первый раз увидел Герд Эгеде-Ниссен, он не отводил глаз от простой серебряной цепочки на ее шее. Это была семейная реликвия, перешедшая к ней от деда Кристиана, — подарок Гарибальди.

— Дай мне ее,— сказал Нурдаль, снимая с шеи цепочку... Она должна быть у меня.

Герд удивилась.

— Я беру... свою цепочку... и тебя с нею...

И как могла Герд не подарить эту цепочку, дар Гарибальди, Нурдалю Григу, который собирался тогда в Интернациональную бригаду, сражавшуюся на испанской земле за свободу человечества.

Потом он был военным корреспондентом и часто наведывался в Исландию, где жила его жена Герд и где она играла в спектаклях и давала концерты для норвежских воинских частей.

* Нурдаль Григ (1902—1943)—выдающийся норвежский писатель, антифашист-демократ.— Прим. ред.

Много норвежских беженцев и правительственных учреждений находилось в то время в Рейкьявике.

Двадцать второго июня (в Исландии в это время царят белые ночи и светит полуночное солнце) Ниссен зашел в английский офицерский клуб. Он беседовал с английскими офицерами, когда кто-то включил радиоприемник, настроенный на лондонскую волну, и оттуда зазвучала речь Черчилля о том, что полчища Гитлера обрушились на Советский Союз, о том, что Советская Россия отныне стала союзником Англии.

Когда радио замолкло, старший офицер поднялся с места и провозгласил тост за здравие и успехи нашего нового союзника. И многие офицеры стали пожимать руку Ниссену, так как он был единственным коммунистом в офицерском клубе и не считал нужным скрывать это.

— Ты был прав, врач! — сказал на улице Адаму военный моряк, в котором он узнал старого сослуживца, матроса, одного из самых заядлых спорщиков о политике в кубрике китобойного судна. — Мы-то хотели выбросить тебя в море, а прав оказался ты! — повторил он.

Зимой тридцать девятого года, введенные в заблуждение антисоветской пропагандой, на всех своих судах «сердобольные» норвежцы собирали пожертвования в пользу Финляндии, которая вела войну с Советским Союзом. Адам отказался, дать на это дело хотя бы одно эре.

И вот теперь, двадцать второго июня, перед ним стоял один из заводил в военной форме и, каясь, говорил:

— Ты был прав, врач! Один против нас всех... Молодец!

МЫ СРОДНИЛИСЬ С МОРЕМ

Январь сорок второго года, несмотря на промозглую холодину, на бесконечные сумерки, которые в тех широтах называются днем, Адам встречал с самыми радужными чувствами.

Еще бы! Он назначался помощником профессора Крейберга, которому поручено организовать в Канаде санитарный батальон и полевой госпиталь войск вторжения! Значит, близко возвращение в Норвегию!

Это даже хорошо, что темная ночь всего на час-два сменяется дневными сумерками,— вражеским подводным лодкам труднее обнаружить корабль, идущий без огней... Теплоход (одиннадцать тысяч тонн водоизмещением!) взял курс на Гренландию, подальше от немецких субмарин, а затем, уже у берегов Америки, крутой поворот на юг.

Сначала шли с конвоем, потом суда конвоя повернули обратно.

— Через три дня мы будем в Нью-Йорке,— сказал капитан.

Но, по-видимому, верны морские приметы — нельзя никогда точно называть день и час, когда собираешься отдать якорь в порту назначения!

В тот же вечер судно было торпедировано немецкой подводной лодкой.

Ниссен сидел за чашкой кофе и беседовал с другом о том, что каждый из них собирается делать в Нью-Йорке. И вдруг удар. Треск. Все зашаталось. Погасло электричество... Корабль затрясся. Чашки и блюдца разбиваются со звоном. Адам быстро находит свою каюту, надевает непромокаемое

пальто, в одну руку берет стоящий наготове чемодан, в другую — вышитую подушечку, подарок одной незнакомой ему девушке в Нью-Йорке от ее подруги из Исландии, подарок, который он обещал передать лично,— и бегом по трапу наверх.

На палубу уже высыпали все, кто не занят службой. Вид у всех подчеркнуто спокойный, какой бывает, когда нервы напряжены до предела. Команда накладывает заплаты на проделанное торпедой отверстие, «пассажиры» осматривают его и вслух гадают, ускользнули от преследования или нет... Становится все темнее, но никто уже вниз не спускается, и поэтому, когда в половине третьего ночи одна за другой две торпеды сотрясают корабль, люди встречают этот страшный удар на палубе. Судно сильно накреняется. Ему нанесены смертельные раны.

Спасательные шлюпки спускаются на воду. Темно. Море штормит.

Сильная волна бьет шлюпку, в которую попал Адам, швыряет о борт тонущего корабля. Люди спускаются к шлюпкам по канатам. Трое падают в воду. Одного из них Адам успевает схватить за шиворот и помогает ему взобраться на борт. Волны подбрасывают шлюпку к небу и опускают вниз в пропасть, снежная пурга сечет глаза, и все же при вспышках орудийных выстрелов удается мельком разглядеть силуэт всплывшей подводной лодки, которая, чтобы довершить сделанное ею, стреляет и по шлюпкам и по кораблю. И он во мраке ночи, озаряя языками пламени небо, вспыхивает огромным погребальным костром.

Потом костер угасает. Снова мрак поглощает и море, и небо, и шлюпку, плывущую в безбрежном океане. Сидящий рядом с Адамом на банке гребец, спокойный Кристиансен, наконец разозлился:

— Меня торпедируют уже третий раз... Это мне начинает надоедать,— громко говорит он.

Утром прекратился снегопад, тьму сменили сумерки, и стало видно, что вблизи друг от друга то взлетают на волне вверх, то соскальзывают вниз только четыре шлюпки... Две из них так разбиты о борт корабля, что приходится людей пересаживать на шлюпку Ниссена.

Это было нелегко. При переходе людей с тонущей шлюпки на шлюпку, которой командовал первый штурман, сломался руль. Не удалось даже перебросить с тонущих шлюпок бочонки с водой...

На плаву остались две лодки, но их скоро развело волной и ветром. Шлюпка, где находился Адам, переполнена — двадцать четыре человека, из них девять настолько слабы, что на их помощь нельзя рассчитывать. Народу набилось так много, что лежать было негде, и больные сидели, укрытые брезентом. Среди них капитан — он, как положено, последним покинул корабль, но промок до нитки, лицо обожжено.

— Воспаление легких. Высокая температура. Полубредовое состояние. Принимай на себя команду,— сказал Адам первому штурману Харальду Хансену.

Это был отличный моряк, прекрасный товарищ, но дисциплинированный до педантизма.

— Как же я могу командовать, если капитан жив и сам дает распоряжения. Потом неприятностей не оберешься!

— Я дам тебе письменную медицинскую справку, что ты принял команду лишь потому, что капитан болен.

— Давай! Только пиши разборчивей! — сказал Хансен и приступил к делу.

Он привел в порядок руль, из двух весел соорудил мачту. Разделил работоспособных на три вахты по пяти человек. Каждая вахта — три часа.

Свободные от вахты люди могут вместе с больными согреться и укрыться от шторма под брезентом у мачты.

Парус бьется, гребцы гребут, рулевой налегает на румпель.

Так проходит первый день. Питание, как в пансионе,— трехразовое: по сухарю и одной банке мясных консервов на восьмерых и полстакана воды на каждого в сутки.

Адам работал, как и все, и вдобавок еще лечил. Но машиниста вылечить уже никто бы не смог. Он то и дело выползал из-под брезента, был беспокоен, рвался выброситься в море. Помешать можно, только крепко обняв его, неусыпно держа в кольце плотно сомкнутых рук. Это также стало работой Адама. Больной был буквально на его руках трое суток, и эти трое суток Адам не спал. Но в конце концов врач задремал. А утром кто-то положил руку на его плечо, и он проснулся.

— Можешь отпустить машиниста,— сказал Хансен.

Машинист умер еще ночью, но Адам даже во сне не размыкал рук.

Дни были похожи один на другой и отличались от первых только тем, что рацион воды сократился до трети стакана... Людей, окруженных водами океана, мучает жажда...

Когда кажется, что море разбушевалось больше, чем это возможно, и шлюпку вот-вот перевернет волной, штурман, как положено, плюет в море, и это помогает — люди смеются.

Рулевой удерживает вырывающийся из рук румпель. Гребцы налегают на весла, и лодка продолжает продираться по водяным кручам к берегам Ньюфаундленда.

Адам в полудремоте сидит под брезентом. И вдруг что-то застучало, забарабанило, словно прорвался мешок с горохом и рассыпался по обледенелому брезенту.

Дождь! Идет дождь. Люди ртом ловят тяжелые капли сладкой небесной воды.

И дальше путь по волнам.

Все делится по-братски. Сигарета переходит изо рта в рот — и никто не затягивается два раза. В карманах наскребли крошки табаку — на одну трубку хватит. Светясь угольком в ночи, эта трубка тоже кочует изо рта в рот.

И вдруг вечером все увидели поблизости горы!.. Это пятые сутки испытания.

Радостная ночь и мрачное утро. Выяснилось: горы эти не земля, а не то сносимый течением кочующий айсберг, не то облако.

Адам массирует себе деревенеющие, онемевшие от мороза и сидения ноги. Он делает массаж соседу. Обучает других этому же.

И вскоре каждый массирует ноги другому.

Снова налетает шторм. Шлюпку подымает высоко, как никогда. Выматывает до головокружения. Адаму кажется, что он высоко вознесся над другими, работающими где-то внизу. Кто-то произносит слова молитвы, а Адам начинает считать секунды между взлетами на гребень... Десять... двенадцать... четырнадцать...

Дальше считать некогда, вместе с товарищем надо вычерпывать воду — их двое сейчас черпальщиков, — пена брызжет в шлюпку. Водяная гора катится на людей, шипя и пенясь. Кажется, сейчас перевернет. Рулевой грудью ложится на руль. Руки у него онемели, распухли. Волдыри, полопавшись, открывают живое мясо, разъедаемое соленой морской водой. Он повернул голову назад, оглядывает набирающие силу пенящиеся валы.

Но вот бешенство шторма уже позади, и размах между волнами всего пять секунд.

Корабельный плотник — это он был рулевым — садится на скамью, смотрит на свои руки — сплошную кровоточащую рану — и тихо говорит Адаму:

— Больше не могу!

Адам бросает черпак и бинтует рану.

У руля уже другой матрос.

За ночь шлюпка покрывается толстой ледяной коркой. Оледеневает и парус. Его приходится снять — что тоже не так уж легко — и смерзшийся уложить вдоль лодки во всю длину. Грести нельзя. Все забираются под парус и засыпают. Только вахтенный да рулевой бодрствуют.

Ночью (какая по счету!) Адам вдруг просыпается. Он чувствует себя безмерно уставшим, слабым, и ему почти что тепло... Он хочет уснуть снова и вдруг понимает, что замерзает. Усилием воли заставляет себя подняться, откидывает тяжелый ото льда парус, который закрывает его, словно крышка сундука. Рядом лежит моряк из Олесунна, Адам будит его, и они начинают бороться, чтобы как-нибудь согреться. И когда приходят в себя, им кажется, что притулившийся сбоку сосед артиллерист Деффи слишком уж неподвижен. Они пытаются растолкать его... Но поздно. Он уже «перешел границу».

— Смотри, — говорит ему Кристиансен, пытаясь разбудить, — птицы пролетели. Это сухопутные птицы. Скоро земля, понимаешь!

И в самом деле, едва не задевая мачту крылом, пронеслось несколько птиц.

Но ничто не может помочь артиллеристу. Деффи закончил свое последнее плавание. А птицы обманули.

— В то утро, — вспоминает Адам, -— мы все были молчаливее и тише, и я впервые подумал о смерти. Я не чувствовал страха. Я теперь знал, что когда замерзнешь,—^ это не больно. Но так нелепо, так горько умирать! Навсегда покинуть близких, расстаться с друзьями и больше не быть!..

И вдруг — самолет!

Люди совсем обезумели, стали махать летчику веслами, плащами, стаскивали с себя свитера, которые поярче, взмахивали ими. Только бы летчик заметил!

Самолет спикировал на шлюпку, покачал крыльями и, перед тем как уйти, сбросил небольшой пакет, угодивший в море. Надо было успеть вытащить, пока он не ушел на дно. В пакете было два аварийных ленча: четыре бутерброда, два яблока, два апельсина и два термоса с какао и кофе.

— И мне пришлось делить это добро на двадцать две порции! Все, не сводя глаз, следили за моими руками. Право, никогда в жизни у меня не было такого острого чувства ответственности...

Делили даже апельсиновую корку...

— Это самый счастливый день в моей жизни, доктор, — сказал мальчик, сидевший рядом со мной на банке. А он уже два дня не вымолвил ни слова. Я думал, что он лишился навсегда дара речи.

— Да, мы спасены, — ответил я, стараясь сохранить спокойствие, хотя очень хотелось плакать. И было страшно, что самолет нас потеряет.

Часа через два подошел канадский эсминец.

— Теплые каюты. Масса всего вкусного — горячий кофе, бульон, сигареты. У нас кружится голова...

Это случилось на десятый день бедствия. Через сутки эсминец пришел в Галифакс. Всех положили в больницу, кроме одного...

— Как удивительно уверенно чувствуешь себя, когда снова ступаешь по земле...

Адам не сказал мне, что он в тот же день пошел на танцы. Я узнал об этом из книги его сестры Герд. Знаменитая актриса получила от главнокомандующего норвежской армией, кронпринца Улафа, телеграмму о том, что брат ее в безопасности и что его смелости и самообладанию обязаны спасением двадцать человек.

— Ну это он, как полагается всякому штабному, преувеличил,— покраснев, пытается отшутиться Адам.

...Мечта его наконец осуществилась.

Он был в числе первых норвежцев, вернувшихся на родную землю в дни, когда еще бушевала война, среди тех военных, которые высадились на севере, в Финмаркене и Киркепесе, освобожденных от врагов советской армией. Вместе с Адамом сошли на берег Тур Хейердал и другие его товарищи... Не было рядом с ним только того, кто перед войной отбывал воинскую службу в батальоне Альта в Финмаркене, того, кто должен был бы первым вступить на освобожденную землю, его друга и шурина — поэта Нурдаля Грига.

Не одну только радостную телеграмму о подвиге брата довелось получить Герд Эгде-Ниссен в Исландии. Пришла к ней и горькая весть о гибели мужа — Нурдаля Грига, на подбитом над Берлином канадском самолете. Тело его распознали 196

лишь по простой серебряной цепочке на шее, цепочке, подаренной деду Адама и Герд самим Джузеппе Гарибальди.

После войны Адаму Ниссену засчитали стаж армейского врача, разрешили заниматься практикой, но от злополучных экзаменов, к которым он начал готовиться еще перед войной, все же не освободили. Он должен был сдать их через два года. Тогда Адам с молодой женой, медицинской сестрой норвежкой, которую он встретил в Америке, поселился в маленьком провинциальном городке, где ничто не могло отвлечь его от учебы. Там он лечил и зубрил. Зубрил и лечил. И лишь сдав экзамены, переехал в столицу, открыв свой врачебный кабинет, или, как здесь называют, контору, в рабочем районе Осло.

На прием к Эгеде-Ниссену попасть не так-то легко, но, когда я прихворнул в Осло, мне также довелось стать его пациентом.

И вот сейчас мы вместе с ним входили в музей «Фрама».

НА ПОСЛЕДНЕМ ПРИКОЛЕ

Когда на другой день после спуска корабля дома у Нансена собрались друзья, то условились не произносить торжественных спичей. Нансен не переносил краснобайства. И стоило кому-нибудь, забыв об этом, начать за столом «откалывать» длинную высокопарную речь, двое друзей — он их об этом попросил раньше — отодвигали свои стулья, бежали на кухню и принимались насосом качать воду...

Если вчера еще многие гадали, как будет назван этот корабль: именем ли жены — «Ева» или именем дочери — «Лив», именем родины — «Норвегия» или названием места, к которому он устремится, — «Северный полюс», то теперь уже оставалось только вспоминать, как, взойдя вместе с Нансеном на мостки, Ева сильным ударом разбила о форштевень корабля бутылку шампанского и громко сказала: «Фрам» — имя ему».

«Фрам»—по-русски «Вперед»!

На бетонном полу лежат сейчас якоря «Фрама». Просмоленная обшивка его сильно выгнутого корпуса, укрепленного на бетонных опорах, закрывает от нас, идущих вдоль днища, высокие мачты. И только поднявшись по железной лесенке на уровень палубы, мы видим, что на его фок-мачте в тридцати двух метрах над уровнем моря (высота десятиэтажного дома) прилажена дозорная бочка, а клотик подступает чуть ли не вплотную к островерхой крыше музея.

В специально сделанный прорез корпуса судна видна почти что метровая толщина бортов — двойная обшивка, между которой залит толстый слой вара, паутина балок, толщенных внутренних подпорок, распорок из дуба, пролежавшего на складах верфи тридцать лет.

Впрочем, стоит ли здесь вновь рассказывать о том, что точно и подробно описано самим Нансеном. Это деревянное судно вынесло и трехлетний дрейф, и сжатие льдов и вернулось невредимым из своего легендарного плавания, как бы подтверждая правоту старой поговорки русских поморов, что па деревянных судах плавают железные люди.

Уже после того, как был совершен легендарный дрейф, на заседании Русского географического общества в Петербурге, отвечая на вопросы русских ученых, Нансен сказал:

«Если меня спросят, почему я не выстроил «Фрам» из стали, отвечу: не потому, что я сомневался в возможности сделать его достаточно крепким при постройке из стали, но

потому, как справедливо замечает адмирал Макаров, что люди всегда склонны доверять больше тому, что они знают».

А норвежцы знают деревянные суда и умеют на них ходить. И рыбаки на «улитках», и викинги на «драконах» избегали царство льда и снега — Нифлехейма, возникшего на севере еще до сотворения Земли... Оттуда шли снег, бури, морозы и другие невзгоды. В отличие от «геенны огненной» ада христиан скандинавы отправляли своих грешников в это царство холода и мрака.

Кто же по своей воле будет туда стремиться?

Но путь «Фрама» по воле Нансена лежал к Нифлехейму.

Его экспедиция была не только делом географа-исследователя, но и борьбой за национальное самоутверждение. Пора, наконец, считать народ не по числу голов, а по числу настоящих сердец. Норвегия достойна независимости! У нее не только саги о древних героях, но и сегодня ее сыны могут во имя человечества совершить не меньшее. Ее Орфей — Эдвард Григ, покорил Европу, стихи Бьёрнсона звучат на всех языках мира. Драмы Ибсена, признанного лучшего драматурга современности, потрясают всех мыслящих людей на свете. И вот теперь на весь мир зазвучит новое имя ученого, известного уже своим переходом на лыжах через Гренландию, что до него считалось делом невозможным.

Вот почему стортинг на осуществление этого предприятия выделил ему немалые суммы, вот почему на всех берегах Норвегии народ, провожая «Фрам», выходил к нему навстречу на яхтах, на шлюпках, приветствуя и ожидая подвига.

И Нансен не мог не совершить его.

С каким-то трепетом душевным хожу я по палубе, спускаюсь в трюмы «Фрама», вхожу в машинное отделение этого корабля, имя которого теперь принадлежит истории, как имя каравеллы «Санта Мария», на которой Колумб открыл Новый Свет, или «Авроры», залп которой возвестил рождение нового мира.

Фрам совершил больше, чем то, к чему его готовили. После первого дрейфа и принесенных им открытий он ушел в четырехлетний рейс-экспедицию под руководством Отто Свердрупа * вдоль ледовитых берегов Америки. А затем трехлетнее плавание на юг, увенчавшееся сенсационным успехом — «прыжком» Руала Амундсена к Южному полюсу.

* Отто Свердруп (1854—1930) — известный норвежский полярный мореплаватель и исследователь, спутник Ф. Нансена во многих экспедициях.— Прим. ред.

На обратном пути из экспедиции к Южному полюсу «Фрам» был первым кораблем, прошедшим из Атлантики в Тихий океан через Панамский канал.

Одного на нем нет: рации. Такой привычной сейчас на каждом корабле, связывающей со всем миром любую экспедицию, даже ту, которая на плоту из бальзовых бревен пересекла Тихий океан. И сам не ведаешь, что в мире происходит, и о себе вести не подашь, помощи не попросишь...

На столике каюты Нансена фотография той, «которая дала имя кораблю и имела мужество ожидать».

Вещи, медицинские инструменты, навигационные приборы, снаряжение путешественников — их одежда... и среди них то «орудие», которое теперь известно всем нашим домашним хозяйкам, но которое так детально описывал Нансен как вещь, необходимую в любом путешествии на собаках, во льдах, — обыкновеннейший примус... Ныне предмет кухонного обихода, уже отходящий в прошлое, тогда был новейшим изобретением скандинавов.

В каждой из шести кают на стене табличка с фамилиями тех, кто жил в них во время исторических рейсов «Фрама». Каюта Нансена, каюта Амундсена, каюта Свердрупа. Все норвежцы, и среди них один русский — Александр Кучин.

Его подозревали в провозе в Россию революционной нелегальной литературы. Возможно, чтобы спастись от ареста, он уехал в Норвегию и некоторое время занимался океанографией в Бергене у друга Нансена, тоже профессора океанографии, Хелланда-Хансена. Нансену так понравился этот энергичный способный студент, что он, помогая Амундсену готовить последнюю экспедицию на «Фраме», посоветовал включить в команду и Кучина, хотя стортинг, субсидировавший эту экспедицию, и объявил ее делом чисто норвежским.

Через два года после экспедиции «Фрама», вернувшись на родину, Кучин стал капитаном «Геркулеса», который погиб со всей командой у берегов Таймырского полуострова во время экспедиции Русанова при попытке пройти от Шпицбергена до Владивостока Северо-восточным морским путем...

Только через восемь лет на специально выстроенном для этого корабле Амундсену удалось пройти тем путем, который оказался гибельным для его младшего товарища Александра Кучина. Этим же путем Амундсен хотел вернуться с Аляски на родину. И в том и в другом рейсе в экипаже «Мод» радистом (уже была рация!) и матросом был взятый Амундсеном в пути у Югорского Шара русский — Геннадий Олонкин. На обратном пути с Аляски их было всего четверо — Амундсен, Харальд Свердруп *, Вистинг и Олонкин.

* Харальд Ульрик Свердруп (1888—1957) — норвежский полярный исследователь, метеоролог и океанограф.— Прим. ред.

История полярных исследований не знает такого примера, когда ответственнейшая и опасная экспедиция предпринималась бы при столь ничтожном числе участников.

Геннадий Олонкин остался в Норвегии. Еще перед поездкой в Осло я отыскал его адрес. Он теперь работал в метеорологическом институте в Тромсё. Я собирался там с ним встретиться. Но, прибыв в Тромсё, я узнал от его жены, что мой тезка болен и находится в одной из больниц в столице, где позже я его и разыскал.

Но в тот день на полуострове Бюгдой в доме «Фрама» мне об Олонкине напомнила только фамилия Кучина и Ви-стинга. Того самого, который вместе с Амундсеном ходил на корабле «Мод» от Аляски в Норвегию.

Вистинг был и на «Фраме», уходящем в Антарктику, в той первой пятерке людей, достигших Южного полюса. Он был первым штурманом на корабле «Мод» во всех его плаваниях и принял участие в первом перелете дирижабля «Норге» над Северным полюсом. Поэтому, когда в 1935 году уже не оставалось в живых ни одного из руководителей экспедиций на «Фраме» — ни Фритьофа Нансена, ни Отто Свердрупа, ни Руала Амундсена — и стортинг решил сохранить «Фрам» как национальную реликвию, было вполне естественно, что Оскар Вистинг должен стать директором-хранителем нового музея.

Местом последнего прикола «Фрама» был избран Бюгдой. Соорудили бетонное подножие. Подвели к берегу прославленный корабль и медленно, с предосторожностями кранами и на талях стали вытягивать «Фрам» на сушу, чтобы затем, когда он уже будет укреплен на своих железобетонных опорах, возвести вокруг него огромный бетонный шатер.

На палубе, распоряжаясь работами, направляя их, стоял шестидесятипятилетний штурман «Фрама» Оскар Вистинг, и когда корабль, навсегда простившись с соленой волной, был установлен на железобетонных опорах — больше плаваний не предстояло! — сердце полярного волка не выдержало... Оскар Вистинг умер от разрыва сердца на посту, на палубе любимого корабля.

Дата эта — 3 декабря 1936 года — отмечена на бронзовом мемориальном барельефе, на внутренней стене бетонного шатра.

Одна из католических монахинь фотографирует эту памятную доску.

Здесь, и особенно в машинном отделении «Фрама», их темные рясы и белые крылатые чепцы уже не так «созвучны». как около «драконов» викингов, но монашенки, не смущаясь, останавливаются рядом с нами около фотографии Фина, прекрасной сторожевой собаки на «Фраме», отличившейся во время второй его экспедиции под командованием Отто Свердрупа.

СКОТТ И АМУНДСЕН

Нансен был убежден, что возьми он с собой больше собак, то наверняка бы дошел до Северного полюса. Это убеждение передалось и его другу, поэту Бьёрнсону. Выступая на самом большом митинге в истории страны, на площади у крепости Акерсхюс, перед народом, собравшимся встретить Нансена и его команду, он обронил шутку:

— Нансен указал путь к Северному полюсу, и теперь достижение его — лишь собачий вопрос...

Однако поэт на этом же митинге, обращаясь к членам экспедиции, воскликнул: «Примите наше спасибо за то, что вы в меру сил потрудились во славу и честь Норвегии, за то, что умножили богатство страны, умножив в народе любовь к ней и веру народа в собственные силы, за все то, что вы сделали для науки, и за то, что превратили нас на время как бы в одну семью, счастливую общим счастьем!»

Забывая обо всем этом, некоторые, отметая в сторону все высокие свойства человеческого характера тех, кто вышел победителем в ледяных пустынях мрачного царства Нифлехейм, хотели всю честь приписать собакам!

Экспедиция Амундсена, опередив английскую экспедицию Скотта *, подняла свой флаг на Южном полюсе. Скотт со своими спутниками погиб на обратном пути с полюса. Амундсен с друзьями вернулся жцв, невредим и здоров.

И вот на обеде в Лондоне, данном в Королевском географическом обществе в честь Руала Амундсена, раздраженный неудачей английской экспедиции, будучи не в состоянии отрицать личные заслуги норвежца, председательствующий сделал все, чтобы умалить его подвиг, и в своей речи, отметив роль собак в благополучном исходе экспедиции Амундсена, нагрубил, закончив свой спич словами:

— Позволю себе поэтому предложить прокричать троекратное ура в честь собак!

Сей оратор позволял себе хамские выходки и по отношению к нам, к Советской стране. Помню многолюдные демонстрации на улицах Петрограда с протестом против его ультиматума, помню, как мы сжигали соломенную куклу, изображавшую лорда Керзона...

*Роберт Скотт (1868—1912) — английский полярный исследователь, возглавлял две экспедиции в Антарктику.—Прим. Ред.

Все это мне снова пришло на память, когда поезд, шедший из Осло в Берген, остановился на станции Финсе, расположенной в горах выше всех железнодорожных станций Старого Света. Почти вплотную подойдя к ней, обрывались льды знаменитого Хардангерского глетчера. Рядом со станционной платформой высилась среди камней скульптура человека сурового вида. Прочитав надпись на постаменте о том, что передо мной памятник Роберту Фалькону Скотту, я, признаюсь, был сначала немного удивлен.

Оказывается, здесь, в Финсе, со своими верными спутниками, перед тем как отправиться в роковой для них поход к Южному полюсу, жил и тренировался этот даже в неудачах замечательный своей волей и выдержкой исследователь Антарктики.

«Нет, не лорд Керзон, а норвежцы поставили памятник побежденному ими сопернику. Как это хорошо!» — радовался я их душевному благородству. А поезд в это время через бесчисленные туннели и горные мосты уносил меня к Бергену, к морю.

Недели через две намного севернее полярного круга, в Тромсё, неподалеку от того места, откуда знаменитый норвежец стартовал в свой последний, без возврата, полет, я увидел и памятник победителю. Широко, как матросы при качке, расставив ноги в унтах, в длинной малице с меховым воротником, с непокрытой головой, в свете ночного незаходящего солнца стоял бронзовый Амундсен — капитан ледовых морей, устремив свой орлий взор в даль, в сторону океана.

И в том, что памятник англичанину Скотту воздвигнут в Норвегии, и в том, что памятник Амундсену —- национальному герою — поставлен не в столице, а в Тромсё, и не в память об апогее его жизни — открытии Южного полюса, а о том часе, когда этот немолодой уже, прославленный человек, стремясь спасти терпящую бедствие во льдах итальянскую экспедицию, рванулся в заведомо неподготовленный полет и погиб, «душу отдав за други своя», — мне думается, отразились те стороны «норвежского характера», которые делают Норвегию такой близкой нашему сердцу.

Эти же черты можно увидеть в прощании Нансена с другом своим, капитаном «Фрама» — Отто Свердрупом, в непроглядной полярной ночи, невдалеке от вмерзшего во льды «Фрама».

Нансен уходил с Иохансеном пешком к Северному полюсу. Когда он выйдет, где и вообще выйдет ли когда-нибудь — было, как говорится, одному богу известно. Свердруп оставался капитаном на дрейфующем «Фраме». Когда окончится дрейф и выйдет ли когда-нибудь «Фрам» на чистую воду, вернется ли домой из этой самоубийственной, как уверяли многие ученые, экспедиции — тоже никому не было ведомо.

Свердруп проводил своего друга несколько километров по торосам, и когда ему уже надо было возвращаться на «Фрам», в Нансену дальше идти на север, Свердруп сел на край нарт и спросил, не думает ли Нансен после возвращения домой отправиться к Южному полюсу?

— Я надеюсь, что ты дождешься сначала моего возвращения! — тихо сказал Свердруп.

На Южный полюс Нансен не взял друга только потому, что великодушно уступил свой «Фрам» для этой экспедиции Амундсену.

В этой застенчивой просьбе быть вместе в неимоверных трудах и лишениях, осуществляя новую мечту, в этом вечном стремлении вперед — фрам — мне кажется, сказались лучшие черты норвежского национального характера.

Весь состав экипажа «Фрама» свидетельствовал о том, что выдержка и самоотверженность полярных исследователей — свойство народное. Пусть первые десять человек Нансен отобрал из сотен желающих, но ведь, когда экипаж уже был укомплектован и оставалась свободной одна только вакансия кочегара, пришел двадцатишестилетний студент Фредерик Иохансен, лейтенант, ушедший из армии, чтобы учиться в университете, чемпион Европы по гимнастике. Ну что ж, что других вакансий нет, он согласен работать кочегаром. Этот лейтенант, студент, гимнаст, кочегар, и стал тем вторым человеком, с которым Нансен отправился на санях от вмерзшего во льды «Фрама» пешком к Северному полюсу.

А по пути в Тромсё «случайно» в половине девятого утра на «Фрам» поднялся говорливый весельчак Берндт Бентсев «переговорить» с Нансеном, а через полтора часа его, удовлетворенного разговором, штурмана, вступившего в экипаж в ранге простого матроса, «Фрам» уносил в открытое море, в многолетнее полярное путешествие.

Столько было норвежцев, желающих разделить труды и участь Нансена, и столько среди них достойных!

— И среди тех, кто был в этих экспедициях, только двое не норвежцы — Александр Кучин и Геннадий Олонкин,— говорит Адам.

— Ну что ж, я рад, что и при всем различии нашей истории есть сходство в характере норвежцев и русских, что не только страны наши, но и сердца рядом! — отвечаю я.

Мы разглядываем текст первой телеграммы, которую послал из Вардё Нансен, сообщая о том, что он вернулся после трехлетних скитаний в безвестности и «ожидает скорого возвращения «Фрама».

Нансен вспоминал о том, как, высадившись на пристани, никем не узнанный, он пришел на телеграф, положил на конторку солидную пачку (несколько десятков) телеграмм и сказал, что некоторые телеграммы ему бы хотелось отправить возможно скорее. Почтмейстер пытливо поглядел сначала на него, потом на пачку, спокойно взял ее, но как только взгляд упал на подпись под телеграммой, лежавшей сверху, выражение его лица изменилось. Он сердечно приветствовал Нансена и поздравил его со счастливым возвращением домой.

Разглядывая эту первую телеграмму, я вдруг вспоминаю о том, что основатель компартии Адам Ялмар Эгеде-Ниссев как раз в эти годы был почтмейстером в Вардё.

— Так это твой отец первый в Норвегии поздравил Нансена с победой?

Но Адам смотрит на часы и говорит, что мы слишком долго ходим по «Фраму» и нас уже давно ждет Анна-Лиса Урбие.

Отец ее был губернатором Финмаркена, как раз тогда, когда там подвизался Адам Ялмар Ниссен, который был не только почтмейстером. Он организовал в местной маленькой типографии по просьбе русских товарищей печатание большевистских листовок и нелегальных брошюр, которые затем переправлялись на рыбацких суденышках в Россию.

Царское правительство заявило протест против существования подобной типографии.

И, воспользовавшись тем, что Ниссен уехал на сессию стортинга, губернатор Урбие закрыл и опечатал типографию. Тогда жена Ниссена, мать Адама, посадила своих малюток в детскую колясочку и во главе большой группы рабочих, рыбаков отправилась к типографии, требуя от губернатора снять печати. Урбие пришлось уступить.

— Это была, наверное, первая революционная демонстрация, в которой ты принимал участие?

— Нет, меня там не могло быть,— серьезно отвечает Адам. — Герд была в этой колясочке, а я родился позже, когда отца повысили в должности — назначили почтмейстером в Ставангер. Там меня мать действительно возила на какие-то демонстрации.

Пути губернатора Урбие и почтмейстера Ниссена еще раз перекрестились в Москве, куда Урбие прибыл первым полномочным послом Норвегии в Советском Союзе, а Ниссен делегатом на конгресс Коминтерна.

И вот теперь дочь губернатора и посла Урбие, Анна-Лиса, коммунистка, узница гитлеровских концлагерей, написавшая проникновенную книгу воспоминаний о женском лагере в Ра-венсбрюке, назначила нам встречу в старинном кабачке-ресторане художников и артистов «Блом». Он известен и тем, что вот уже скоро сто лет, как там ежегодно присуждается наиболее частому завсегдатаю «Большой Рыцарский Крест Ордена Красного Носа». Нарисованные лучшими художниками шуточ-ные гербы этих «рыцарей», среди которых я видел имена Бьёрнстьерне Бьёрнсона, Генрика Ибсена, Эдварда Грига и других, украшают стены «Блома».

Монахини направились в дом «Кон-Тики», а мы пошли разыскивать машину Адама среди большого, все прибывающего стада автомобилей, сверкающих на солнце лаком всех расцветок.

— Ничего, не унывай, с «Кон-Тики» ты еще успеешь по знакомиться.

Но, прощаясь с «Фрамом», я и не унывал, потому что мы условились встретиться с участником похода и хранителем музея «Кон-Тики» Кнутом Хаугландом.

В КАБИНЕТЕ ХАУГЛАНДА

Жил человек по имени Кнут. Он родился в местечке Рью-кан в тысяча девятьсот семнадцатом году, когда Рьюканский водопад, низвергающийся с высоты двухсот сорока пяти метров, еще не был запрятан в трубы и по праву назывался дымящимся. Кнут был сын... — так начинались древние саги, но нам сейчас неважно, чей он был сын, отложим в сторону начало старинных саг. Человек этот жив. И мы сидим за столом у него в кабинете. А за стеной кабинета огромные бальзовые бревна плота, увенчанные парусом, на котором штурман художник Эрик Хессельберг изобразил бородатое лицо древнего бога перуанцев, чучела морских чудищ, рыб и прочие экзотические экспонаты музея «Кон-Тики», директор которого мой собеседник Кнут Хаугланд.

— Тур Хейердал написал хорошую книгу,— говорит Кнут,— и сделал нас всех героями. Я никогда не был жуиром, но теперь из-за него получаю любовные письма от девиц в возрасте до двадцати лет со всего мира. Из Америки... и даже из России. Впрочем, из России не любовные. Вот,— Хаугланд открывает ящик стола и роется в нем, отыскивая письмо,— от паренька с Камчатки. Он колхозник, не специалист в этнографии, но пишет: «Я полностью согласев с Хейердалом и прошу взять меня с собой в следующую экспедицию». Наверное, точно так же норвежские мальчишки просят включить их в ваши космические полеты.

Моего собеседника, которому немногим за сорок, голубоглазого, со светлыми с рыжинкой волосами, невысокого, сухопарого, никак не назовешь киногероем, но я уже видел три кинофильма, посвященные его невероятным приключениям — «Битва за тяжелую воду», «Кон-Тики». А кадры послед ней картины — «В кольце», — еще не совсем законченной, мне на днях показывал бывший чемпион по метанию копья, талантливый норвежский писатель и кинорежиссер — Арне Скоуэв. известный и советскому зрителю по фильму «Девять жизней»

— Знаете, три фирмы мне предлагали поставить картину об этом эпизоде моей жизни, но я решительно отказывался. Хотел начисто забыть про войну, про стрельбу, про кровь. Я не желаю быть персонажем американизированных боевиков. Но под конец Скоуэн как бы подслушал некоторые мои мысли. И я подумал: «Молодежь должна знать, что мы прошли, что передумали, что пережили, чтобы никогда не повторилось безумие войны... Если бы вы знали так, как узнал я, сколько любви, заботы, переживаний, сколько страданий вложено в то, чтобы появилось на свет крошечное розовое тельце новорожденного. Но вот маленькая свинцовая капля — и все это прах».

Однажды я вылез из вентиляционной трубы, чтобы проинструктировать двух товарищей, как обращаться с рацией,— вам ведь известно, что я со своей радиостанцией скрывался в центральном родильном доме Осло! У двери я чуть не столкнулся с человеком, который, увидев меня, отпрянул и быстро пошел прочь. Уходя, он то и дело оглядывался. Это меня насторожило. Вечером я вернулся поздно. И опять чуть не столкнулся с тем же человеком, который словно дежурил у двери. Все стало ясно — меня выследили. Я зашел к главному врачу, который приютил меня, и сказал:

— Нужно бежать отсюда. Шпик дежурит у дверей. Доктор подвел меня к окну и в щелочку показал: «Этот?» По тротуару взад и вперед ходил тот человек, с которым я дважды чуть не столкнулся.

— Он.

Тогда врач засмеялся, хлопнул меня по плечу и сказал.

— Погоди, придет время — и ты будешь также ходить под окнами этого дома! Это отец ребенка, который с часу на час должен родиться!..

В то время я даже не был женат... А вот сегодня я так же бродил под окнами этого дома... У меня родилась дочка —-доктор мне позвонил час назад. Это тот же самый врач. Я тогда сказал ему, что если будет даровано мне судьбой дожить до часа, когда родится мой ребенок, то я смогу доверить лишь ему... Так и получилось. Он принимал и мою первую дочь. Удивительная вещь — жизнь! Я надеюсь, вы простите меня за то, что наша беседа будет короче, чем мы предполагали. Ровно в четыре я должен быть в родильном доме.

Простить его?! Да ведь просиди мы с ним целые сутки, и то вряд ли бы он смог «подбросить деталь», которая бы лучше и органичнее завершала рассказ, чем это неожиданное известие о том, что его дети впервые открыли глаза в том самом месте, где он выполнял смертельно опасное задание в годы войны. И восприемником новорожденных был тот самый врач, который, рискуя жизнью, прятал от нацистов их отца!..

Когда десятого июня 1940 года норвежская армия (положение было безнадежно) по приказу правительства прекратила сопротивление на территории Норвегии, Кнут Хаугланд, двадцатидвухлетний паренек, сержант-радист, находился на севере Норвегии, вблизи Тромсё. Вместе со своей частью он успел эвакуироваться в Англию, где и поступил в специальную школу.

Там Кнут проходил все премудрости работы в подполье для того, чтобы включиться в борьбу — движение Сопротивления в оккупированной немцами Норвегии.

И вот наступил час, когда надо было применить полученные знания. Их, четырех норвежцев, должны были выбросить на высокое плоскогорье Хардангервидда с заданием подготовить нападение на завод тяжелой воды близ Рыокана, а затем, по прибытии подкрепления, принять участие в уничтожении завода.

Европа была захвачена нацистами. Казалось, немцы вот-вот прорвутся к Волге. Войска союзников отступали в Ливийской пустыне...

Кнут Хаугланд сидел, скорчившись в три погибели, со своей рацией в бомбовом люке. Выбросили их глухой ночью поздней осени.

Ветер порывами рвал парашюты, дождем, перемешанным со снегом, сек глаза.

Самолет был маленький, и, кроме летчиков, места хватало только для четверых с рацией, запасными батареями для нее и продуктами на несколько дней.

Боеприпасы и продовольствие должен был сбросить другой самолет, но его сбили в пути.

По рации сообщили, что мешки с продовольствием и боеприпасами сбросят следующей ночью. Но в следующую ночь погода была еще хуже, чем накануне, когда приземлялась группа Хаугланда. А за ней ночь — штормовая. В третью же непогода разыгралась еще пуще. Поздняя осень клубила над океаном туманы, ставила на пути самолета бесконечные дождевые завесы. К тому же немцы забеспокоились: то ли они что-то узнали, то ли их станции засекли рацию Хаугланда. И тогда через несколько дней группа, так и не дождавшаяся продовольствия, получила приказ: немедля уходить в горы.

- Но в Англии легче было издать приказ, чем нам здесь его выполнить,— говорит Хаугланд.

И тем не менее выполнили. На лыжах они прошли большую часть пути — до одной из заброшенных пастушьих хижин в горах, вблизи границы вечного льда. И там занялись тем, что им было поручено — подготавливали нападение на химический завод «Норск Гидро», находившийся в глубине долины, километров за сорок от их хижины.

ФОТО. Судно викингов, найденное при раскопках в кургане Осеберг на берегу Осло-фьорда

ФОТО. Старинные крестьянские хозяйственные постройки, перенесенные из провинции Телемарк в музей на полуострове Бюгдой

ФОТО. Знаменитый «Фрам» — корабль Нансена и Амундсена, ныне находящийся в музее на полуострове Бюгдой

ФОТО. «Кон-Тики» — бальзовый плот, на котором Тур Хеиердал с товарищами пересек Тихий океан. Находится в музее на полуострове Бюгдой

ФОТО. Фритьоф Нансен (1861 — 1930)

ФОТО. Зима в горах Рондаллен

ФОТО. Канатная дорога через долину в Рьюкане. Здесь находится крупнейшая гидроэлектростанция в стране. Центр электрохимической промышленности Норвегии

ФОТО. Осло. Вид на новую ратушу с причалов порта Олесунн — город, построенный на трех островах, «сельдяная столица» Норвегии

ФОТО. В глубине Хардангер-фьорда

ФОТО. Мыс Нордкап — самая северная точка Европы

ФОТО. Богатство Норвегии — бесчисленные водопады

ФОТО. Дорога Троллей в Ромсдальских горах, известнейшая в Западной Норвегии

ФОТО. Долина реки Винье в Западном Телемарке

ФОТО. Последняя бухта Гейрангер-фьорда

ФОТО. Самая старая в мире деревянная церковь в Лердале (район Согн)

Продукты они так и не получили, а те, что в рюкзаках, пришли к концу. Населению продовольствие выдавалось по карточкам, да и к тому же, живя в отдалении, общаться с людьми было сложно и опасно, а те, с кем они были связаны, сами жили впроголодь. Охота исключена. В инструкции, которую они обязаны выполнять, говорилось: оружие иметь наготове, но не заряжать до необходимости, чтобы случайным выстрелом не поднять тревоги.

И так они жили в хижине: впроголодь, делая свое дело — готовя нападение, связываясь с верными людьми, посылая в точно назначенный час шифровки по рации — это было делом Кнута. О еде у них было запрещено говорить, но, когда они засыпали, их радовали сны, в которых они поглощали самые вкусные в мире яства. И так было до тех пор, пока случай — великое дело случай! — не послал отбившегося от стада и исхудавшего оленя!

— Это был не олень, а настоящая спасательная экспедиция, без него мы погибли бы... Это ясно... Мы съели его без остатка, — говорит Кнут. — Мы выпили его кровь... Сварили все. Можете понять, как мы голодали перед этим! Съели глаза, рога, кожу и все, что находилось... в желудке. Еще бы, это была зелень! Витамин С! А у нас уже начиналось нечто вроде цинги...

Так, спасенные оленем, они с еще большей энергией занялись своим делом до тех пор, пока в феврале не получили «с неба» пищу и боеприпасы, доставленные самолетом вместе со второй группой в шесть норвежцев-парашютистов.

Надо было приступать к прямому действию.

БИТВА ЗА ТЯЖЕЛУЮ ВОДУ

Тяжелая вода необходима для атомного котла. И ни Кнут Хаугланд, ни его друзья, сброшенные промозглой осенней ночью с парашютами на Хардангервидда, ничего не знали ни о свойствах этой тяжелой воды, ни о том, что такое атомное оружие. Это было сверхтайной сверхсекретных лабораторий. Но именно группе Хаугланда предстояло помешать нацистам создать атомную бомбу.

Не знали они и того, что девятого марта сорокового года, перед самым вторжением германской армии в Норвегию, на аэродроме Форнебю, близ Осло, стояли рядом два самолета, готовые к взлету. Один должен был лететь на Амстердам, другой — в Шотландию. Перед самым стартом подъехало такси, и пассажир погрузил в самолет, идущий на Амстердам, два тяжелых чемодана. За минуту до отлета он же незаметно для наблюдателей перенес оба чемодана в соседний самолет.

Пассажир этот был капитаном французской разведки. В чемоданах находились баллоны со 165 килограммами тяжелой воды, тайком привезенные из Рьюкана.

За французом следили немецкие разведчики, но в последние мгновения ему удалось их провести.

Обе машины одновременно поднялись в воздух. Вызванные по рации немецкими разведчиками гитлеровские самолеты заставили машину, взявшую курс на Амстердам, приземлиться в Гамбурге. И там они обнаружили, что машина пуста. Французский же разведчик в это время был уже в Шотландии. Бесценный груз двух чемоданов на следующий день доставили в Коллеж-де-Франс в Париже в распоряжение Фредерика Жолио-Кюри, который и настоял перед французским правительством на проведении этой операции.

В тот день, когда Петэн подписывал в Компьене капитуляцию Франции, тяжелая вода благодаря предусмотрительности Жолио-Кюри находилась уже на пути в Англию.

Почему же именно французской разведке удалось осуществить эту операцию? Не только потому, что на этом настаивал Жолио-Кюри, а потому, что французскому правительству были ведомы тайны производства «Норск Гидро», ведь контрольный пакет акций этого концерна находился в руках французского капитала, принявшего деятельное участие в очень прибыльной для него эксплуатации норвежской воды, норвежского воздуха, норвежского гения и норвежских рабочих рук.

Даже сейчас, когда концерн национализирован и считается государственным, тридцать девять процентов акций принадлежат французскому капиталу, тесно связанному с американскими монополиями.

Когда немцы оккупировали Норвегию, одним из первых экономических мероприятий было срочное расширение химической промышленности, необходимой для большой войны.

В 1942 году Рьюканский завод должен был произвести почти в десять раз больше воды, чем похитила французская разведка,— около 1560 литров. Установка, производящая тяжелую воду, давала немцам гигантское потенциальное преимущество в работе над атомным оружием. Поэтому-то союзники решили произвести диверсию на заводе «Норск Гидро»... В этом и состояла задача той группы, участники которой, съев оленя со всеми его потрохами, восстановили свои силы.

Наступил наконец день операции. Двадцать седьмого февраля в восемь часов вечера группа покинула хижину во Фьесбюдалене. Шли на лучших в мире горных лыжах «Теле-марк» — Рьюканский завод находится в области Телемарк, известной всему свету своим горнолыжным спортом и рекордсменами-лыжниками. Спускаться в темноте с горы на лыжах даже по отлично разведанному пути не так-то легко и для опытного лыжника. А тут еще, словно желая помочь операции и скрыть участников ее от злого глаза, разыгралась пурга. Облепила всех мокрым снегом.

— Словно все злые тролли Телемарка сорвались и забушевали,— сказал один из лыжников.

— Ничего. Взойдет солнце и для нас...

Тролли — злые духи, таящиеся в недрах гор, по норвежским народным поверьям, обладают волшебной силой лишь от полуночи до первых лучей восходящего солнца.

— Тшш! — шикнул командир.

Шли в воинском обмундировании, без маскировочных халатов.

Рьюкан расположен внизу, в ущелье, около железнодорожной линии, и местоположение домов в городе точно отражает социальную лестницу. Самые низко оплачиваемые рабочие живут ниже, среднеоплачиваемые — повыше. На самом верху — дома местных воротил и руководящего персонала. Участки там намного дороже. Ведь наверху с утра появляется солнце и ввечеру его лучи еще золотят верхние склоны, в то время как внизу сумрак давно заполнил ущелье и улицы. Но темнота ущелья в февральскую метельную ночь была союзником людей, продвигавшихся к заводу.

Электролизная установка для тяжелой воды находится в нескольких километрах на запад от города. Завод был окружен минными полями, поэтому, спустившись к реке, группа прикрытия пошла вдоль железнодорожного пути, а за ней шагах в двухстах — подрывники.

Вдоль дороги все время шарили прожекторы, и приходилось пригибаться, чтобы не попасть в их луч.

А около моста через реку и вовсе пришлось залечь в снег и замаскироваться — по дороге, прорезая фарами метель, двигались два автобуса из Рьюкана с ночной сменой немецкой охраны.

Незадолго до полуночи норвежцы были уже в полукилометре от завода и заняли исходный рубеж. Сильный западный ветер доносил слабый шум непрерывно работающих заводских машин. Метель улеглась, и норвежцам, занявшим исходный рубеж, были хорошо видны и дорога, и завод. Руководитель операции Клаус еще раз проверил, твердо ли знает каждый свою роль в операции.

В двенадцать часов сменялся немецкий караул. Пятнадцать немцев жили в бараке, расположенном между машинным отделением и электролизной установкой.

После того как караулы сменились, норвежцы подобрались к калитке, ведущей к складам, она была метрах в десяти от железнодорожных ворот. В проделанное в ограде отверстие проползли подрывники. И пока другие продвигались к складам вдоль железнодорожного пути (все остальное пространство немцы заминировали), Клаус послал подрывника с кусачками открыть для группы прикрытия и для отхода железнодорожные ворота, запертые на висячий замок и железную цепь. Сделать это человеку, прошедшему специальную школу, не представляло большого труда.

Группа прикрытия вошла на территорию завода и по сигналу двинулась к бараку охраны.

Наступило двадцать восьмое февраля. Ровно ноль часов тридцать минут. Условленный для атаки час.

Стояла глухая тишина. Вдоль дороги шарили немецкие прожекторы. От ближайшего фронта было несколько тысяч километров. Четверо подрывников во главе с Клаусом подошли к двери электролизного цеха, через которую должны были пройти в помещение. Но она была заперта. Взломать не удалось. А подрывать нельзя. Ведь даже пользоваться ручными фонариками запрещено.

Вторая дверь на первом этаже тоже была наглухо заперта и никак не поддавалась усилиям. Норвежец-вахтер, который был посвящен во все и должен был, уйдя с поста, оставить двери открытыми, то ли сдрейфил, то ли не понял чего-то, но двери оказались закрытыми на засовы...

Операция, которая была так прекрасно задумана, так хорошо начавшаяся, каждую секунду могла провалиться... Через окошко был виден зал с концентрационной установкой и спокойно стоящий около нее человек — охранник норвежец в очках.

Через минуту-другую, а минуты эти то съеживались до мгновения, то казались часами, Клаус нашел место, где кабель входил в здание, и вместе с товарищем проник в подвал кабельного туннеля — лабиринт перепутанных труб и проводов. Сквозь отверстие в потолке туннеля был виден объект. Они прокрались из подвала в помещение. Рядом зал с концентрационной установкой. Дверь туда была открыта. Норвежцы вошли и, как скупо сообщалось потом в донесении, «захватили охранника». Затем сделали то, что должен был раньше сделать он: заперли двойные двери между комнатой, в которой были цистерны с тяжелой водой, и соседним помещением, чтобы никто не помешал.

Клаус стал закладывать взрывчатку. Это не требовало много времени. Модели, на которых они тренировались, были точной копией здешней установки. Клаус уже разместил половину своей взрывчатки, когда вдруг послышался звон разбитого стекла. Он оглянулся. Окно, выходившее на задний двор, было разбито. Это двое других подрывников, не найдя входа в кабельный туннель, решили действовать по-своему... Один из них влез в окно, помог разместить оставшуюся взрывчатку. Клаус закладывал запалы.

Потом запалы были зажжены. Охраннику приказали спрятаться на чердаке, а сами подрывники быстро через окно выскочили из дома во двор. Они успели отойти метров тридцать от цеха, когда раздался взрыв.

Выбежав через раскрытые железнодорожные ворота, норвежцы прислушались. На заводе царила тишина, и только, как раньше, слышался глухой шум работающих машин.

Снова начался снегопад, скрывший все следы.

Все люди, прибывшие со вторым самолетом, побежали в сторону, противоположную той, где находилась горная хижина, — к Швеции.

Так была совершена эта вошедшая в историю операция.

Немцы сразу же арестовали всех часовых.

Когда на другой день после этого на завод прибыл командующий немецкой армией Фалькенхорст и осмотрел все на месте, у него невольно вырвался возглас: «Отличная работа!»

Но в штабе за морем еще ничего не знали ни о результатах операции, ни о судьбе ее участников.

Они добрались до своей рации только через два дня. Вверх идти потруднее, чем вниз, особенно тогда, когда идешь в темноте, запутывая следы.

И только тогда Кнут Хаугланд смог передать по радио сообщение: «Уничтожено три тысячи фунтов тяжелой воды и важнейшие части концентрационной установки. Ни одной жертвы...»

Просто удивительно, до чего точно, пунктуально, что называется «шаг в шаг», выполнен был разработанный план.

В штабе были убеждены, что они предусмотрели все детали операции, и сообщение Кнута Хаугланда это подтвердило.

— Это потому, — улыбается он, — что там говорилось, как положено военным языком, «захватили охранника», а на самом деле охранник, когда его взяли, оказался покорным, не сопротивлялся, к тому же он был очень близорук, а мы сняли у него с носа очки и, только когда были зажжены запалы, вернули их, он снова стал зрячим и сказал: «Беги!»

В ответ на телеграмму Хаугланда из штаба пришел приказ двоим из участников группы вернуться в Англию через Швецию, а ему с одним товарищем остаться, чтобы выполнить еще одно нелегкое задание.

— Когда оно было выполнено, — продолжает рассказывать Кнут,— я в штатской одежде с «правильными» документами в кармане пиджака отправился через Осло в Швецию. А оттуда вернулся, как говорится, в «исходное положение».

К осени сорок третьего года в штабе союзников стало известно, что на заводе «Норск Гидро» снова заработала установка, и тяжелая вода снова начала поступать в балонны.

Шестнадцатого ноября крупная эскадрилья восьмой бомбардировочной дивизии воздушных сил США атаковала силовую станцию и электролизную установку вблизи Рьюкана.

Но если горстке норвежцев без потерь удалось взорвать три тысячи фунтов тяжелой воды, то в результате дорогостоящего налета с воздуха, из которого не вернулось несколько бомбардировщиков, уничтожено только сто двадцать фунтов!..

Как раз в ту ночь, когда шла бомбежка, километрах в восьми-десяти от Рьюкана сержант-радист Кнут Хаугланд, пропоров свинцовые осенние тучи, приземлился с парашютом вблизи Конгсберга. Немногим больше года прошло с ночи первой высадки. Он считал себя уже опытным в этом деле человеком, и задание казалось ему не очень сложным — связаться с командующими силами Сопротивления на норвежской земле.

— Но именно в тот раз у меня и расшатались нервы,— говорит Хаугланд. — После приземления я пошел в горы, в хижину, где должен был переночевать. Хижину я нашел легко. Все было в порядке... И я заснул... Заснул крепким, беспечным сном, каким спят люди, когда опасность уже позади. Но стоит на войне забыть о ней, как она уже здесь.

Проснулся оттого, что кто-то толкнул меня. Я открыл глаза. На меня было направлено оружие. Больше я ничего не видел: ударили по глазам, потом чем-то тяжелым по голове. Три немца скрутили меня прежде, чем я успел опомниться. Сорвали пистолет. Взяли рюкзак. Они сразу поняли, что я за парень. Но не убили потому, что получили приказ доставить в гестапо в Осло. Зато по пути в комендатуру Конгсберга побили еще и поиздевались надо мной вдоволь. Вывели меня из комендатуры в три часа ночи, чтобы к рассвету доставить в столицу. Четверо сопровождающих с пистолетами — по охраннику с каждого бока, один впереди, другой сзади.

Спасти могло только чудо! Но меня спасло то, что терять-то было уже нечего, а они оплошали —не надели наручники. И когда мы вышли на лестницу, на площадку второго этажа, я рванулся вперед и сделал большой прыжок вниз! Раздались выстрелы... Но они промахнулись... Я выскочил на улицу и побежал за угол, за другой. Какое счастье, что было так темно, как бывает безлунной ноябрьской ночью! Городок я знал отлично, а они были здесь чужаками. Я бежал в горы, где должны были встретить меня товарищи.

Откуда только взялись силы. Правда, я отлично выспался в хижине. Шел весь следующий день без остановок и встретил своих товарищей. Рассказал им обо всем. Впрочем, и моя одежда, и лицо были тоже достаточно красноречивы.

Товарищи спрятали в укромное место все, что могло навести на след. Друзья укрыли меня и выхаживали, пока я совсем не оправился, и только после нового года, в начале января, я попал в Осло.

РОДИЛЬНЫЙ ДОМ

— Хотя я и не женщина, но меня поместили в центральную женскую больницу, в родильное отделение к доктору Финн Бё. Ну, а об остальном вы знаете.

Вместе с доктором Бё Хаугланд прошел по всем этажам больницы, чтобы наметить пути для бегства в случае опасности. На чердаке Хаугланд обратил внимание на вентиляционную трубу, которая проходила через все здание и заканчивалась каморкой, где мог поместиться один человек. Она и стала его резиденцией.

— Из родильного дома я регулярно передавал по радио все стекавшиеся ко мне сведения. Изредка выходил инструктировать.

Но, разумеется, немцы вскоре забеспокоились. Начали отыскивать неизвестную станцию. Пришлось менять и время работы, и шифры. Но все ближе и ближе они подбирались к родильному дому. Однажды явились с облавой. Доктор облачил меня в белый халат, и я как его ассистент принял участие в операции, в появлении на свет нового человека... И тут я впервые по-настоящему понял, что это такое. Я здесь был олицетворением войны со всеми ее несчастьями, смертями, женщины же представляли жизнь и будущее. Здесь же я воочию увидел цель борьбы—мир, семья, спокойствие детей, словом, то, из-за чего я рисковал собой. Имею ли я право оставаться здесь и ставить под угрозу их жизни и наше будущее? — спрашивал я себя. Нет! Я должен уйти отсюда в другое место. И потом еще я думал о том, выпадет ли на мою долю когда-нибудь счастье самому стать отцом или раньше...— и Хаугланд проводит рукой по шее.

Доктор уговаривал меня остаться. Говорил, что скажет, когда действительно надо будет уйти. Но... первого апреля случилось то, чего мы все опасались.

В тот день радиопередача шла как обычно, но при приеме то и дело срывали работу странные помехи, которые означали, что в непосредственной близости работает пеленгатор.

Дальше ждать было нельзя.

— Я поспешно вылез из трубы, открыл люк и вышел на чердак.

Но гестаповцы уже были там. В темноте они осторожно пробирались по чердаку. Хаугланд, тоже бесшумно, в резиновых сапогах, приближался к немцам, ничего не ведая об их присутствии. Вдруг его ослепил свет электрического фонарика, и он увидел пятерых людей в штатском.

— Стой! Стой!

Но Хаугланд уже бросился назад. Немцы побежали за ним, крича:

— Руки вверх! Руки вверх!

У конца вентиляционной трубы Хаугланд остановился, открыл люк, влез внутрь и запер его за собой. По железным скобам внутренней лестницы он стал подыматься в трубе вверх, но вскоре обнаружил, что верхний выход ее забит. Пришлось ползти назад. Тут он заметил какую-то железную дверцу. Перочинным ножом открыл ее. Между тем гестаповцы, взломав крышку, стали влезать в люк. Хаугланд выбрался через дверцу на крышу.

— Я побежал по крыше, кто-то бежал за мной. Я, не оглядываясь, выстрелил из автомата. Перескочил на крышу пониже. Побежал по ней. Ясный апрельский день был в разгаре. На улице торопились по своим делам прохожие. Девушки в ярких платьях. Позванивали на рельсах трамваи. Я хочу спрыгнуть со стены вниз на улицу—предо мной немецкие солдаты. Оцепление... Я нажимаю спусковой крючок, выпускаю в них целый магазин.

Они не ожидали моего появления именно с этой стороны, сверху. Держа автомат наперевес, прыгаю вниз, прямо на них. Они отпрянули в стороны, наверное решили, что вслед за мной прыгнут еще и другие. А я, не оглядываясь, перебежал через улицу, бросил в подворотню автомат, смешался с прохожими и уже не бегу, чтобы не вызвать подозрение, а иду спокойно. За углом вскакиваю на мимо идущий трамвай. Проезжаю остановку. И около кладбища Вольфрельсенгреслунд соскакиваю на ходу, перемахиваю через кладбищенскую стену. А там много людей, пришедших на могилы близких. Из кладбищенских ворот выхожу на улицу вместе с другими посетителями и иду к Гуннару Сёнстеби, у которого все наготове. Он вместе со мной прыгал с парашютом еще в первый раз! Гуннар достает из шкафа комбинезоны строительно-ремонтных рабочих, мы садимся на велосипеды и едем из города. А потом дальше по шоссе на восток, на Швецию...

Из еды у нас с собой было только по полбутылки суррогатного кофе на брата.

Ехали спокойно. Когда издалека видели, что навстречу приближаются подозрительные люди, мы сходили с велосипедов, садились у обочины со своими лопатками и молоточками и делали вид, что проверяем или чиним дорогу — у Гуннара и на этот случай были заготовлены документы.

Вот и вся моя история... Снова Швеция, снова Англия. Лейтенант Хаугланд — звание это он получил, когда жил в родильном доме, — вернулся домой уже вместе с частями норвежской армии после капитуляции вермахта.

ПОСТСКРИПТУМ К ПУТЕШЕСТВИЮ НА „КОН-ТИКИ"

— С тех пор потянулась спокойная армейская жизнь — хотя я чувствовал себя уставшим от войны и у меня пошаливали нервы — до того дня, как вдруг пришла из Лимы депеша от Тура Хейердала, с которым мы подружились в Англии во время войны.

«Собираюсь отправиться на деревянном плоту через Тихий океан, чтобы подтвердить теорию заселения южных морей выходцами из Перу, — телеграфировал Хейердал. — Хочешь участвовать? Гарантирую лишь бесплатный проезд до Перу, а также хорошее применение твоим техническим знаниям во время плавания. Отвечай немедленно».

— Вот,— продолжал Хаугланд,— отличная разрядка для нервов, подумал я. Пошел к начальству и попросил отпуск для отдыха и лечения нервов на два месяца. А на следующий день телеграфировал:

«Согласен тчк Хаугланд»

— Дальнейшее известно. Правда, отпуск пришлось продлить — сто один день были мы на «Кон-Тики». Нервы мои успокоились. Пришли в норму... Знаете, великая вещь переменить на время занятия.

Памятуя о признании Нансена, который за пятнадцать месяцев, проведенных во льдах, после того как оставил «Фрам» и сам-друг отправился пешком к Северному полюсу, прибавил в весе десять килограммов, я легко поверил Хаугланду, что сто один день и сто одна ночь пребывания на плоту «Кон-Тики», отданном в безбрежную власть Тихого океана, могут укрепить самую расшатанную нервную систему.

Тур Хейердал часто обижается на то, что люди, говоря об исключительной дерзости предпринятого им похода, часто не считают нужным даже упомянуть, что не жажда приключений вдохновляла его, а идея, неукротимое стремление ученого в эксперименте доказать правоту своей гипотезы.

И то, что экспериментом проверялась история, до тех пор пока я не узнал здесь, на Бюгдой, о походе молодых норвежцев в конце прошлого века на утлом суденышке викингов в Америку,— казалось мне неожиданной, новаторской постановкой вопроса. Теперь я знаю, что могло подсказать Хейердалу такой эксперимент. Разумеется, это нисколько не умаляет подвиг Хейердала и его товарищей, совершенный ими для доказательства научной гипотезы.

— Решающую роль в таких предприятиях играет руководитель, который даже при плохой команде может сделать много, — говорит Хаугланд. — Хейердал прекрасный организатор. Амундсен говорил, что для успеха в такого рода экспедициях должна быть всегда дистанция между командиром и подчиненными. И на «Фраме», и на «Мод» все с ним были на «вы». У нас же ничего подобного. Все на «ты». Говорят о суровых законах Дракона, но знаете ли, законы Хейердала на плоту были страшнее, — улыбнулся Хаугланд, — он не обо всем написал. Так вот, для нас было законом запрещение кого-нибудь бранить за проступок или оплошность, которые были совершены вчера, и даже вспоминать о них. Если кто-нибудь, нарушая этот закон, вспоминал о старом, ему дружно затыкали рот... В последние четырнадцать дней было запрещено говорить о женщинах... Мы все не только не рассорились на плоту — ведь за сто один день на такой малой площадке можно и возненавидеть друг друга, — а, наоборот, стали еще большими друзьями, чем были до тех пор, пока взошли на плот. А когда мы собираемся вместе, то говорим не о «Кон-Тики», а о том, как пошла у каждого жизнь после нашего путешествия. Правда, нам редко удается собраться вместе. Хейердал живет сейчас в Италии. Вы спрашиваете, почему там? — В улыбке Хаугланда я улавливаю хитринку. — Тур так много работал в южных морях, что в Норвегии ему, вероятно, холодно. К тому же надо скорее писать новую книгу, чтобы заработать деньги на следующую экспедицию. А здесь мешает популярность, многолюдие... Ведь он и первую свою книгу написал, чтобы рассчитаться с долгами за первую экспедицию — несколько тысяч крон долга — и получить деньги на вторую. А она стоила так много, что мы залезли по уши в долги. И за строительство музея, и за перевоз экспонатов. Ведь на это не получено ни от кого дотации — ни от государства, ни от муниципалитета. Частный музей... Приходите еще, я вам покажу приходо-расходную смету. На плоту, когда неизвестно было даже, доплывем или нет, мы решили в случае удачи создать этот музей, весь чистый доход от которого пойдет в пользу студентов, на их экспериментальные работы. Если так будет продолжаться, то, расплатившись с долгами, годика через два мы уже сможем субсидировать студентов. Все, чем Хейердал владел, и гонорары за книгу — все вложил в «Аку-Аку», случись авария, он был бы разорен, стал бы «банкротом». Это в его характере — сразу ставить все на кон! — с одобрением говорит Хаугланд о своем друге.

— А где сейчас Эрик Хессельберг? Я хотел проехать к нему, но узнал, что и его нет в Норвегии.

— Да, Эрик покинул цивилизацию, —смеется Хаугланд. — Вам известно, что он не только штурман, но еще и талантливый художник. Он купил яхту, назвал ее «Тики» и вместе с Анна-Лисе — женой, дочкой Карин и прочими домочадцами живет на ней, курсируя вдоль берегов Средиземного моря. А главное, пишет и пишет картины. Что касается остальных— Герман Ватцингер сейчас живет в Перу. Он инженер, работает там на предприятии, изготовляющем холодильники. Телеграфист Торстейн Робю после экспедиции учился в Швейцарии, стал инженером-радиоэнергетиком. Он то проектирует электростанции в Норвегии, то вдруг сорвется и едет в Африку читать лекции. До сих пор не женат. Нет гнезда — перелетная птица. А что касается Бенгта Эмерика Даниельсона, то он сейчас на Таити. В отличие от Торстейна женат. На местной девушке. Он недавно получил в Упсале докторскую степень по этнографии. Ему, как говорится, и карты в руки — писать исследования о своих родственниках со стороны жены. Бенгт целый год прожил на острове Раройя, куда течение выбросило наш плот... И потом написал интереснейшую книгу об острове и его жителях. Интереснейшую! — повторил Кнут Хаугланд.

...Мой собеседник бросает беглый взгляд на цифербрат... Скоро четыре. Надо торопиться, и, препоручив меня девушке, которая вела экскурсию по музею, Кнут Хаугланд отправляется на первое свидание с дочерью.

На прощание я дарю ему ленинградское издание «Кон-Тики», которого в книжном собрании музея еще нет.

...Дня через три мы снова встретились с Кнутом Хаугландом у крепости Акерсхюс, под стенами которой на площади разместились дощатые выставочные павильоны.

Рядом с норвежскими флагами у ворот развевались «серпастые и молоткастые» знамена Советского Союза. Открывалась наша промышленная выставка...

От ворот к месту президиума, к раковине для оркестра, скамьи перед которой были уже до отказа заполнены публикой, три человека быстро раскрывают красную ковровую дорожку. По ней должен был пройти король.

В толпе я увидел Хаугланда. Поздороваться было куда легче, чем пробраться к нему.

— Как здоровье жены, как назвали малышку? Старшую дочь Кнут назвал Турфин, именем, соединявшим в себе имена двух его лучших друзей — Хейердала и доктора-восприемника. У новорожденной же — пусть судьба пошлет ей счастье! — в тот день имени еще не было.

Когда через некоторое время я рассказал Туру Хейердалу о своей встрече с Хаугландом и о том, что тот мне говорил о нем, Тур воскликнул:

— Ну так я ему отомщу! Расскажу то, чего он сам никогда о себе не скажет. Ведь он вам не сказал, что получил самые высшие, выше которых нет, воинские награды. Английскую и норвежскую?

— Нет, не сказал.

— А о том, что все суммы, которые ему причитались за разрешение фильма о нем и за консультацию сценария, — а это немало, — он передал вдовам своих товарищей парашютистов! Не хочу, мол, ничего зарабатывать на своем участии в войне. Об этом тоже умолчал?

— Умолчал.

— И, конечно, не обмолвился и о том, что был моим командиром в той группе радистов, которых он готовил, чтобы сбросить на парашютах в Норвегии?

— И об этом не обмолвился.

— Я так и знал. Хаугланд верен себе.

ВТОРАЯ ВСТРЕЧА

Море не волнуется. Ни пенистых гребешков, ни волн. Просто глубокое дыхание Ледовитого океана мерно колышет его гордую, соленую толщу. Мы прилетели сюда из Тромсё на маленьком шестиместном почтовом гидроплане, который покачивается сейчас посреди голубоватого аквадрома Сёре-Варангер-фьорда, последнего фьорда Норвегии.

Отсюда на север уже нет земли. Океан. Льды. Полюс. Льды. Снова океан и первый берег — Америка.

Бросаю прощальный взгляд на подрагивающие поплавки, короткие растопыренные крылышки самолета. Еще только выгружаются брезентовые мешки почты, еще не все пассажиры вышли из моторки на пристань, а мы уже мчимся по дороге, пробитой вдоль подножия горы, на склоне которой выросли цехи железорудной обогатительной фабрики.

Так второй раз в моей жизни возникает Киркенес — с воздуха, с моря, с запада. В начале лета. Мирный. Первый раз я пришел сюда в дни войны по каменистой суше, с востока, глубокой осенью, шестнадцать лет назад...

За рулем Хельвольд, председатель киркенесских коммунистов, один из старейших деятелей норвежской компартии.

Он встретил нас на пристани.

Вместе с ним в машине добродушный молодой человек, похожий на рыжего медведя, в пенсне и фетровой шляпе. Это каменщик из Вадсё, приехавший наниматься на строительство гидростанции вблизи Киркенеса, ток которой пойдет в Советский Союз. Через несколько часов он отправится обратно за семьей и в ожидании парохода, отваливающего рано утром, вместе с Хельвольдом пришел встретить нас.

Как тихо и безветренно сейчас в этом самом «ветреном» месте Европы — Финмаркене, где частые свирепые вихри сбивают с ног человека, срывают крыши с домов!

Нет, здешняя пословица о том, что в Финмаркене в году девять месяцев зима, а три месяца нельзя ходить на лыжах, — как и положено пословице, — преувеличивает. Бывает здесь и лето, пусть робкое, пусть быстрое, но бывает такое, как сейчас. И оно не только в обилии вечернего света, но и в зеленеющих перед уютными двухэтажными домами палисадничках, в горделиво выпрямившихся стрельчатых цветах иван-чая. Каменистые склоны гор кажутся облитыми кровью и молоком от алых и белых цветов устилающего их вереска.

— Завтра с утра Курт Мортенсен из «Скалы Севера» поведет тебя на железные рудники — самые северные в мире! — и на обогатительную фабрику. А вечером в Рабочем доме ты встретишься с активом нашего общества дружбы с Советским Союзом, — говорит Хельвольд. — С кем бы ты хотел еще встретиться здесь? — спрашивает он.

У меня много адресов, но прежде всего я хочу повидать Дагни. Когда немцы захватили Финмаркен, на мотоботе она бежала в Советский Союз, а после того, как Гитлер начал войну с нами, ее сбросили на парашюте в тыл фашистов с боевыми заданиями. Когда после войны здесь спорили, откуда — из Англии или из Советского Союза — сброшена в Норвегию первая парашютистка Дагни Сиблюнд, было точно установлено, что из СССР.

— Дагни увидеть невозможно, — отвечает Хельвольд.

— Что же стряслось в мирное время с ней, вынесшей такие испытания войны?

— О, нет! Ничего плохого. Только она уже не Сиблюнд. Переменила фамилию — вышла замуж. И сейчас вместе с мужем в Швеции.

— Я хотел бы еще побывать у шофера, который прятал нашего летчика в Сванвике.

— А-а... Таксист Сигурд Ларсен. Хорошо, ты будешь у него. Только он сейчас живет не на Сванвике, а здесь, на окраине.

— Ну, а девочку Ваня можно видеть?

— Тоже нет... Во-первых, она уже не девочка, годы идут... Во-вторых, она уехала до осени в Нарвик.

— А может, она вернулась, — с надеждой спрашивает мой спутник Мартин, — и ты еще не знаешь об этом...

— Кому же знать, как не мне... Это моя дочка, — смеясь отвечает Хельвольд. — Правда, она теперь не единственная Ваня. Это имя так понравилось нашим женщинам, что уже в трех городах есть по девочке Ване. Это те, что я знаю. А может быть, их и больше... Но первая-то Ваня моя!

Я не знаю, кто в Скандинавии первым дал своей дочери имя Соня. Но это случилось в те дни, когда Софья Ковалевская* стала первой женщиной профессором Стокгольмского университета. И сам факт этот был необычен, а история ее жизни, ученой-нигилистки, так романтична, что с тех пор именем ее — не Софья, а уменьшительным — Соня — в Скандинавии стали нарекать девочек. Самая известная из норвежских Сонь — чемпионка мира по фигурному катанию на коньках Соня Хени. Но Соня все же имя женское. А как же такое ярко выраженное мужское имя Ваня превратилось здесь в девичье?..

* Софья Васильевна Ковалевская (1850—1891) —выдающийся русский математик, а также писатель и публицист, первая в мире женщина профессор и член корреспондент Академии наук.— Прим. ред.

Незадолго до прихода немцев жена Хельвольда родила дочку. Мужа ее в это время в городе не было. Разделяя симпатии Хельвольда к советскому народу и желая сделать приятное мужу, но не зная русского языка, она окрестила дочку Ваней — самым русским именем из всех, какие знала, полагая, что это имя женское.

Когда Хельвольд вернулся, все было уже сделано, и к тому же имя это ему тоже нравилось. Кроме того, оно звучало как вызов!

Гитлеровские егеря в те дни подходили к Финмаркену, и ночью на рыбацком мотоботе семья Хельвольда вместе с несколькими другими семьями бежала в Мурманск.

Путь этот был изведан — так большевики доставляли в царскую Россию транспорты нелегальной литературы, так в годы блокады Советской России норвежские рыбаки переправляли делегатов на конгрессы Коминтерна. Так пробирались в Москву Галлахер, Тельман, Андерсен-Нексё. Норд вегр — Северный путь...

Хельвольд останавливает машину посреди Киркенеса, около высокого, гладко обтесанного гранитного камня. На нем высечены имена киркенесцев, расстрелянных гитлеровцами.

И среди других фамилий — Иенсен.

— Это он. За то, что переправил меня с семьей на мотоботе в Россию. Когда Иенсен вернулся домой, гестаповцы уже ждали его.

На открытой площадке, где высится монумент, еще один памятник — здание городской библиотеки.

Когда немцы захватили Норвегию, в ней было четырнадцать тысяч школьных учителей и двенадцать тысяч из них подписали декларацию о том, что отказываются вести преподавание по новым квислинговским программам, «противоречащим их убеждениям, а также гуманным принципам воспитания детей...»

Получив эту пощечину, квислинговцы арестовали каждого десятого учителя. Семьсот из них — половину арестованных — после «следствия», учиненного эсэсовцами, и двухнедельного «показательного устрашения» погрузили на открытые платформы для перевозки скота (дело было в феврале) и отправили в Тронхейм. Там перегрузили в трюмы двух старых пароходов каботажного плавания и отправили вокруг Нордкапа (без еды, медикаментов, в страшной тесноте нельзя было даже прилечь) в Киркенес, где заставили разгружать суда с боеприпасами и грузить их железной рудой.

Поселили учителей в концлагере вместе с советскими военнопленными, в условиях, обрекающих на смерть. И только посильная помощь, которую украдкой оказывали им жители округи, помогла выжить многим из этих людей, так же как и тысячам наших пленных.

После войны учителя решили, что лучшей памятью о киркенесцах, томившихся здесь, лучшим выражением благодарности им будет новая городская библиотека. Старую немцы сожгли при отступлении.

«Обязательно зайду сюда», — решаю я, пока Мартин переводит надпись на бронзовой доске, прибитой на стене библиотеки.
«Построена в благодарность населению
Южного Варангера,
помогавшему 636 норвежским учителям,
заключенным здесь в лагере Южный Варангер»

Вблизи от библиотеки, тоже в центре города, на широкой гранитной площадке, высеченной из камня, боец в знакомой гимнастерке, в знакомой пилотке, со знакомым автоматом — памятник советским воинам — освободителям Киркенеса. В первоначальном своем виде наш солдат попирал ногой хищную птицу — германского геральдического орла. Потом орел исчез.

— Почему? Вероятно, потому, что и его включили в НАТО, стал «союзничком»,— горько усмехается Хельвольд и снова включает мотор.— Как тебе сейчас Киркенес? — спрашивает он через минуту.

«Эта груда щебенки, что когда-то звалась Киркенесом»,—-» вспоминаю я строки стихотворения поэта Бориса Лихарева, написанные им в первые дни после освобождения города.

«Эта груда камней» превратилась сейчас в пестрый, благоустроенный городок.

Хельвольд был первым мэром Киркенеса после его освобождения.

— Гордость за свой город — у них семейное, — говорит каменщик из Вадсё, напоминая, что отец Хельвольда пришел на рудник, когда ни города, ни поселка еще и не было. Дважды затем был он здесь мэром.

На другой день на стене ратуши я увидел портреты -— таков здесь обычай — Хельвольда и его отца.

Часы на новой церкви показывают половину двенадцатого, но то, что это не полдень, а полночь, понимаешь лишь по без-людию улиц.

— В гости сейчас поздно,— говорит Хельвольд.— Но разве можно сразу после самолета ложиться спать!

И мы выезжаем из Киркенеса на восток, в сторону такой близкой отсюда советской границы.

БЕРЕЗА В БУРЮ

Светло-зеленое пламя молоденькой, еще клейкой июньской листвы. Между белыми стволами озаренная полуночным солнцем изумрудная гладь фьорда. Березки высокие, тонкие, как подростки, вытянувшиеся не по летам. Самые северные березы на свете. Березовая роща, словно оробевшая от своей смелости. Ишь, куда забралась!

Эльвинес.

Позади Киркенес.

Через несколько километров граница.

— Вот за этой рощицей, за поворотом был дом,— говорю я Хельвольду. А рядом в сорок четвертом году стоял наш медсанбат.

Еще шестнадцать лет назад, когда, пройдя с боями по каменистой, болотистой пустыне Заполярья, наши части пересекли границу Норвегии, удивили меня эти встретившие здесь нас березки. Я тогда еще не знал, что, как сосна для Суоми, вишня для Японии, береза для Норвегии — дерево-символ. Только в Норвегии она не тонкая, как у нас, стройная белоствольная девушка, во поле невинная березонька — символ нежности, скромности, а смелая, взобравшаяся на скалистую кручу, цепкими корнями охватившая расщелины. Широко раскинув крепкие жилистые руки, шумя густой листвой на упругих, гнущихся под штормами ветвях, зеленой грудью встречает она напор неистовых морских ветров. Здесь она символ силы и неприхотливости, храбрости и красоты. Такой я увидел ее на знаменитой картине «отца норвежской живописи» И. Даля «Береза в бурю» в городском музее Бергена. Такой, как та, что раскинула свои ветви на кургане Осеберга, где был погребен вместе со своим кораблем-«драконом» один из вождей викингов.

Но в этой роще под Киркенесом березы были такие же, как в наших песнях.

Остановившись тогда на опушке, я наблюдал, как у взорванного моста, там, где река Патсйоки, пенясь, впадает в фьорд, саперы наводили переправу.

А в фьорде, неподалеку от берега, на якоре покачивались два чудом уцелевших рыбацких мотобота. Немцы яростно дрались за каждый метр дороги, закрывая подступы к Киркенесу. Чтобы обойти их с фланга, необходимо было форсировать фьорд шириной почти в два километра. И тут во тьме осенней ночи появились два норвежских мотобота. Они подошли к пирсу, и рыбаки зазвали на борт наших бойцов. Те не знали норвежского языка, рыбаки не говорили по-русски, но думали они об одном и том же, а на крутых берегах фьорда факелами пылали подожженные немцами уютные домики норвежцев.

На маленьком мотоботе, тезке нансеновского прославленного «Фрама», шкипер Мортен Хансен — старик. На мотоботе побольше, «Фиск», шкипер Турольф Пало — еще совсем молодой парень. Но и старые и молодые, голубоглазые и сероглазые рыбаки — Пер Нильсен, Колобьер Марфьелер, Хельмар Варенг, Рагнер Павери, Арне Вульф и Мусти — работали, не отдыхая, всю ночь и весь день на ветру.

Утром из-за мыса выскочил еще один мотобот, и шкипер его без слов приступил к делу.

Рядом рвались снаряды, мины. С горы по фьорду немцы строчили из станковых пулеметов, но невозмутимые норвежские рыбаки продолжали перевозить привычных к боевым тяготам красноармейцев.

Один мотобот был подожжен немецким снарядом. Сбив пламя, рыбаки продолжали свое дело.

В это время подошел полк амфибий и занялся переправой пехоты. И только после этого рыбаки смогли отдохнуть.

В два часа пополудни, поднявшись на палубу «Фрама», я спросил у Мортена Хансена, не нужно ли им чего-нибудь?

— Нужен керосин для мотора, чтобы перевозить русских,.— наш на исходе,— ответил старик.

Длинные волосы его развевал ветер. В зубах рыбаков курились, как и положено, трубки, но традиционных зюйдвесток не было. Они, как почти все норвежцы, что было нам в новинку, даже поздней осенью ходили с непокрытой головой.

— Рыбаки целиком переправили наш полк,— сказал мне на берегу старый знакомый, капитан Артемьев, показывая на «Фрам» и «Фиск»,— и мы свою боевую задачу выполнили.

Встретил я его уже тогда, когда немцы, взорвав мост, отошли от реки и бой шел у последней перед Киркенесом переправы. Но краткий этот разговор мне хорошо запомнился потому, что «Фрам» и «Фиск» переправляли как раз тот полк, в разведке которого служил солдатом и был ранен мой сын.

А норвежские рыбаки, отдыхая на мотоботе, ставили в нашу честь одну и ту же пластинку— «Стеньку Разина», раз за разом, почти не снимая ее с патефона. Над зеленой водой фьорда на незнакомом языке плыла эта песня о волжской вольнице.

А над головами то и дело свистя пролетали раскаленные болванки снарядов — наши артиллеристы посылали вдогонку гитлеровцам из их же пушек, трофейных, трофейные снаряды. В полусумерках осеннего дня удивительно зеленела трава на склоне, по которому норвежская крестьянка длинной хворостиной гнала вниз, в поселок, комолую корову. Она прятала ее в горах от немцев, а теперь бояться нечего — внизу по дороге двигались русские.

У обочины, прижимая к груди автомат, стоял боец в серой ушанке с гвардейским значком на полушубке и неотрывно глядел на норвежку, на важно шагающую корову.

На глазах его были слезы.

— За три года первую штатскую бабу вижу... и первую живую корову,— сказал он мне.

Это был солдат из бывшей ополченческой, ныне гвардейской, дивизии, которая бессменно три года дралась с гитлеровцами в тундре и на сопках Заполярья.

На другой день, возвращаясь из Киркенеса, превращенного гитлеровцами в груду развалин, я опять проезжал мимо этой, самой северной в мире березовой рощи. За рощей у двухэтажного дома, перед которым на высоком флагштоке трепетал на ветру норвежский национальный флаг, были уже разбиты палатки медсанбата.

Под холодным сеющимся дождем наш боец и молодой норвежец с повязкой красного креста на рукаве, с непокрытой головой, выносили из санитарной машины носилки. На них, прижимая к груди слабо попискивающий сверток, лежала женщина. Молодой военврач — женщина с русой косой, уложенной вокруг головы,—хлопотала у носилок, Узнав меня, она сказала:

— В бомбоубежище, в штольне, где прятались норвеги *, родились дети. Мы сейчас перевозим сюда и рожениц, и новорожденных. Вам обязательно надо написать об этом.

* Норвеги (норвег — он, норвега — она) — так называли бойцы Советской армии норвежцев, повторяя имя, данное им древними летописями. Так и по сей день называют норвежцев наши поморы.

Я не мог тогда задержаться и на четверть часа — осенние дни в Заполярье короче воробьиного носа, а надо было засветло на связном самолете добраться до телеграфа, чтобы передать в Москву корреспонденцию об освобождении Киркенеса.

И вот теперь, через много лет, уже не в сумеречный осенний день, а в светлый, беззакатный весенний вечер я снова встретил эти березки недалеко от Киркенеса, увидел голубеющий за рощей двухэтажный дом и сразу припомнились и женщина на носилках, прижимающая к груди бесформенный сверток, и двое хлопочущих около нее парней — русский и норвежец.

Где эти парни? Где рожденные в штольнях детишки? Может, и сейчас еще не поздно выполнить совет капитана медицинской службы с русой косой?..

Дорога петляет вдоль берега быстрой Пасвик-эльв, усердно бегущей по гранитному ложу, усыпанному черными, облизанными водой камнями. Начиная свой бег в финском озере Инари, через девять озер стремит она воды к Баренцеву морю, прыгает по пути с пятнадцати трамплинов — стремнин и водопадов, отделяя Норвегию от Советской страны. И только на одном пятачке, в том месте, где в давние времена была возведена каменная церковь Бориса и Глеба, перескакивают полоски границы на западный берег Пасвик-эльв, по-фински Патсйоки.

У этого пятачка и будут строить норвежцы по нашему ваказу гидроэлектростанцию, ток которой пойдет в Мурманскую область.

— Послезавтра по этим местам мы проедем с Гульвогом — председателем всей нашей Финмаркенской организации. Он служит в конторе этого строительства,— обещает Хельвольд.

В местечке Сванвик мы останавливаемся около сруба лютеранской кирки с высокой, сшитой из сосновых досок колокольней, напоминающей вышку пожарного депо.

— Чем она примечательна? Здесь нет и намека на старину.

— Конечно, нет. Она построена, когда мой отец был мэром округи. Сам он неверующий. Активист Норвежской рабочей партии... Но людям из Сванвика далеко было ходить в Кир-кенес к обедне. И, «идя навстречу трудящимся», он возглавил строительство этой кирки. Оппортунизм, скажешь? Так, что ли? — улыбается Хельвольд...— «Вы, ребята,— говорил мне отец,— слишком круто берете». А когда пришли немцы, он закопал в саду, зная, как я дорожу ими, бюст Маркса, стоявший на моем столе, и барельеф Ленина. И точно обозначил место. Я тебе завтра покажу их. Прекрасный был человек!

«Я бедняк? — спрашивал он.— Нет, я самый богатый на свете человек. Ни одного своего ребенка я не променял бы на все золото мира. А у меня их тринадцать». Последних, младших своих детей он крестил в этой кирке.

— А твоих детей? Ваню? Тоже крестили тут?

— Ну, нет. Мои ходят некрещеными. Но я не могу пожаловаться на них. Хорошие ребята. Тебя завтра на этой машине будет возить мой сын. Он работает шофером.

А я снова вспомнил тех, кто родился осенью сорок четверо того года в пещере под Киркенесом, и спросил Хельвольда, знает ли он что-нибудь об их судьбе.

— Это можно узнать,—сказал он,—нужна только путеводная ниточка.

Такой ниточкой может быть фамилия районной акушерки, которая была в этом убежище. Я тогда записал ее — Иохансен,

— Значит, твоя ниточка потеряна,— ответил Хельвольд.— Фамилия нашей районной акушерки — Лунд,

Меня несколько удивило, что, видя мое огорчение, Хельвольд улыбается.

— А впрочем, позвони Лунд. Она наверняка чем-нибудь да поможет,— сказал он.

ФРУ ЛУНД И „ЕЕ ДЕТИ"

Созвонившись на другой день с фру Лунд, после обеда я пришел к ней домой. Меня встретила плотная голубоглазая женщина лет за сорок. На низком диване, за низким же продолговатым столиком, уставленным кофейными чашечками и рюмочками, сидел празднично одетый мужчина. Фру Лунд познакомила нас:

— Мой муж... Я действительно была тогда фрекен Иохансен. А теперь фру Лунд.

Вот, значит, почему так хитро улыбался Хельвольд.

— Господин Лунд тоже был в убежище. Поженились мы позже. Тогда он был женат не на мне. Но это другая история...—не окончив фразы, фру Лунд встала и исчезла в соседней комнате. Из-за двери слышался приглушенный шепот.

— Я двадцать два года районная акушерка,—продолжала через минутку, вернувшись к нам, фру Лунд,— Но пройдет еще двадцать два года, а те две недели в пещере я буду помнить день за днем, час за часом. Там скопилось несколько сот киркенесцев. Старики и дети, мужчины и женщины. Мы при-\ шли в этот туннель четырнадцатого октября, и в тот же день родился первый ребенок. Девочка. А ровно через час появился на свет мальчик. Жизнь, знаете ли, не прекращается.

Советские войска наступали, киркенесцы ждали их со дня на день. Слышали грохот бомбежек, разрывы снарядов... В отместку за то, что жители не покинули Киркенес, нацисты со всех концов подожгли город. Это было, кажется, единственное обещание, которое они выполнили. Так продолжалось две недели.

— Двоих новорожденных мы там и крестили — думали, что скоро умрут, такие тщедушные родились, слабенькие. Жена пастора с трехлетним ребенком тоже пряталась в туннеле,— продолжала рассказывать фру Лунд.— В прошлом году у нас открыли новую кирку, построенную вместо той, которую разрушили. И как раз моим детям исполнилось по пятнадцати лет! Они первыми прошли конфирмацию в новой церкви. Десять детей я приняла в те дни, и все живы, здоровы. Чудесная у меня профессия, правда?

— Вот видите, снялись сразу после конфирмации,— фру Лунд протягивает мне фотографию. Подростки — мальчики и девочки, тщательно причесанные, с неулыбчивыми торжественными лицами, подобающими серьезности момента.

— Только их здесь почему-то не десять, а восемь....

— Двоих на снимке нет. Были заняты на работе. Мальчик служит боем в гостинице, девочка горничной в одной семье. А вот и другой снимок, где дети вое вместе. Это когда им исполнилось десять лет.

Сняты они у входа в пещеру-туннель, где впервые открыли глаза. Фру Лунд рассказывает, что здесь в то время стоял сарай, в котором хранились косилки, сеялки. Хотя между бревнами были такие щели, что ветер свободно гулял по сараю, но все же он оказался удобнее штольни, по стенам которой сочилась вода.

— Для затемнения завесили щели домоткаными ковриками. Конечно, было и холодно, и голодно. Не хватало медикаментов, но все боялись худшего — что немцы угонят отсюда.

Однажды фру Лунд (тогда еще фрекен Иохансен) вышла из сарая и увидела, как немцы расстреливали цистерны с бензином, поджигали их, и к темному осеннему небу поднимались беглые языки пламени.

Ясно было — уходят.

В разрушенном Киркенесе горели огромные штабеля каменного угля.

В сарае, где лежали роженицы, тускло светились керосиновые коптилки.

— Я велела потушить их. И встала в дверях, чтобы преградить путь немцам, если они вздумают зайти. Ночью, в половине третьего, к нам постучали. Было темно и очень страшно...

— Натяните на лица простыни,— крикнула я и открыла дверь. В сарай вошел мэр Киркенеса — Хауген.

— Сейчас я обменялся первым рукопожатием с русскими,— сказал он.

И словно по команде женщины откинули с лица простыни, а я зажгла лампу. И только успела это сделать, как в дверях появился русский офицер с двумя солдатами. Он спросил, нет ли здесь немцев, и узнав, что только женщины с детьми, отдал честь и вышел.

Поставив двух солдат у входа в пещеру, офицер засветил фонарик и вошел вглубь. Оттуда вдруг донеслась песня. Она становилась все громче...

Встречая советских воинов, норвежцы запели «Интернационал».

— Да, мы все запели,— подтвердил господин Лунд. Так пришло освобождение.

В комнате наступило молчание и только из-за дверей слышалось шушуканье.

Я видел этих людей из туннеля. Видел, как, убедившись в том, что в городе русские, они вышли из своего убежища и двигались по дороге с детьми, со скарбом.

Я видел их слезы, их горе над тлеющим пепелищем.

Немцы и квислинговский министр Ионас Ли сдержали свое слово. Киркенеса не стало. Осталось лишь место, где когда-то стоял город. Чудом уцелело всего двадцать восемь домиков. На пороге суровой полярной зимы немцы лишили население крова, сожгли одежду. Да что дома! Они перекорежили все телеграфные столбы. Пробили днища у рыбацких лодок.

Над еще горячими углями склонялись, пытаясь что-то найти, жители сожженных домов.

— Нацисты сделали это! — сказал мне пришедший в комендатуру вместе с только что вернувшимся из туннеля мэром Хаугеном Гаральд Вальдберг — долговязый, лысый человек в форме, напоминающей английскую морскую. Это брандмейстер города. Человек пожилой, бывалый.

У домика коменданта, где мы встретились с ним, стоял красный пожарный автомобиль.

— Почему же вы, брандмейстер, не тушили пожары? — спросил я.

— Мы пытались тушить! —- живо отвечает Вальдберг. — Поджигали специальные команды. Они подымали оружие на всякого, кто пытался сбить пламя. Мой собственный дом сначала не загорелся. Его подожгли второй раз, а когда я хотел вынести свою одежду, немецкий солдат вырвал ее у меня и •бросил обратно в огонь.

— Они увели,— добавил Хауген,— всех наших лошадей, забрали автомобили, охотничьи ружья. Даже у лесника забрали ружье.

— А утром я увидела первую советскую женщину,— продолжала свой рассказ фру Лунд.— Высокая, офицер, с русыми косами вокруг головы. Сначала, не поняв, кто это, не пустила ее в сарай.

— Я доктор, — сказала женщина. С ней был норвежский переводчик...

Она вошла, огляделась и поняла все.

— Надо срочно найти другое место.

И нашла... У доктора Хальстрема в березовой роще за Эльвинесом была лечебница. Рядом с ней и расположилась ваша санитарная часть. К вечеру туда отвезли всех матерей с новорожденными. Я, конечно, была с ними. С тех пор каждый год в день освобождения Киркенеса мы — десять матерей с детьми и я — собираемся вместе, пьем кофе, фотографируемся и вспоминаем то время.

Опять в комнате воцарилось молчание...

— Да, ведь я приготовила вам сюрприз,— спохватилась фру Лунд, встала и торжественно распахнула дверь.—Входите!

В гостиную вошли две беленькие, тоненькие девушки в двое парнишек. Девушки присели в книксене, парнишки расшаркались.

Пожимая мне руку, они называют свои имена.

Так вот кто, оказывается, шушукался за дверью, еле сдерживая смех. Нелегко было им ждать полтора часа.

Глядя на них, я думаю о том, что памятник советскому воину-освободителю в центре Киркенеса для этих девушек и юношей не просто символ, а постоянное вещественное напоминание о самых первых днях жизни. А ведь Дагни Сиблюнд в начале войны была немногим старше, чем эти девочки.

Смущение первых минут знакомства быстро проходит за чашкой горячего кофе.

Ребята рассказывают о своих планах.

Однако мне пора прощаться с фру Лунд и «ее детьми» — надо идти в новый Рабочий дом.

Только что звонили, что там уже собрались и друзья Дагни Сиблюнд, и родители Эббы Сеттер, и шофер Сигурд Ларсен, который спас в годы войны и прятал у себя на чердаке Павла Кочегина, нашего летчика с подбитого немцами самолета, и плотник Мартин Юхансен, с которым я познакомился сегодня утром на строительстве бассейна для плавания. Пришли люди1 с обогатительной фабрики и железного рудника. И Курт Мор-тенсен — председатель их боевого, сыгравшего немалую роль-в рабочем движении Норвегии профсоюза, гордо именуемого (здесь каждый профсоюз имеет свое собственное название) «Скала Севера». Мортенсен совсем еще молодой человек.. Когда наши части освободили Финмаркен, он был моложе теж парнишек, с которыми я познакомился у фру Лунд.

На эту встречу — собрание киркенесского Общества дружбы с Советским Союзом — пришла и Сольвейг Вике — родная сестра Иенсена, рыбака, расстрелянного за то, что он на мотоботе переправлял антифашистов на восток, чье имя высечена на поминальном граните обелиска. Был здесь и младший брат Хельвольда, ведающий сейчас отделом труда в муниципалитете. О многом шла речь на этом собрании, но больше всего, конечно, о том, что надо делать, чтобы не допустить ядерной войны; об этом сейчас думают все честные люди во всех странах. А на вечер я был приглашен в гости Хельвольдом-старшим и его женой, назвавшей свою дочку Ваня.

ПЕРВЫЙ НОЧЛЕГ

Перед встречей с фру Лунд и «ее детьми» утром я успел побывать в местечке Тернет, километрах в двадцати от Кир-кенеса.

За рулем машины на этот раз был молодой Хельвольд-сын, высокий, краснощекий, круглолицый, красивый парень в кожанке, словно сошедший с рекламного плаката. Он совсем недавно кончил школу и теперь переживал медовый месяц своей независимой жизни, самостоятельной службы — городским шофером-механиком. Он немного говорил по-русски, и ему понятно было, как, впрочем, и другим киркенесским друзьям, мое желание повидать тот дом, в котором я нашел свой первый ночлег в Норвегии.

И сидя рядом с молодым Хельвольдом, глядя на развертывающиеся перед нами кольца дороги, в этот ослепляющий солнечным светом июньский день я перебирал в своей памяти шаг за шагом события того короткого, облачного октябрьского дня, когда впервые ступил на норвежскую землю.

Первые километры дороги на каменистой, горной земле ничем не отличались от военных дорог Кольского полуострова, от нашей заполярной тундры, похожей на гигантские волны внезапно окаменевшего моря. Метров на триста ввысь возносится скалистая гряда, а за ней внизу болото или озеро. За болотом снова встает поросший мхами гранитный хребет, а за ним опять болото, а потом вновь каменная гряда — и так от Мурманска до Атлантики, сотни километров. Если снять пограничный столб, то вряд ли кто бы и заметил границу между Мурманской областью и Норвегией. И вдруг за одним из поворотов, словно в волшебный фонарь вставили новую пластинку, поголубели горы, зазеленела вода и на склонах гор появились робкие рощицы. Ветер сразу стал не таким резким, потеплел. Сказывалось дыхание Гольфстрима.

...Наши войска вырвались к Яр-фьорду. На склонах при-брежных гор запестрели разноцветные домики норвежцев. Даже невзирая на грохот близкого боя, как не засмотреться на эти крутые обрывистые горы, эти пестрые домики, отраженные в глубокой воде фьорда! То был первый норвежский поселок. Тернет.

Подожженная немцами школа, где должен был разместиться штаб, догорала. Значит, штаб гвардейской дивизии генерала Короткова размещается в каком-то другом домике.

Впереди по дороге шли войска. Обветренные герои боев Заполярья. Дорога не вмещала пехоту и автомобили, орудия и повозки — весь этот движущийся на запад поток. Отжимая все остальные машины к обочине дороги, грохоча гусеницами, проходили танки седьмой гвардейской Новгородской орденоносной бригады. Мне надо было найти среди них танк младшего лейтенанта Боярчикова.

Вчера вечером танки вырвались к фьорду, опередив пехоту, и танк Боярчикова был первым. Он завязал бой с тремя немецкими катерами, на палубах которых было много егерей. Катера отвечали огнем орудий и пулеметов. В получасовом бою танку удалось потопить два катера, третий все же успел удрать —- выскочить из фьорда в Баренцево море.

Танки медленно продвигались в походной колонне по загроможденной дороге, и с экипажем Боярчикова я беседовал на ходу, прицепившись к броне машины.

— Да они сразу поняли, что попали в вагон для некурящих! — сказал один танкист, снимая шлем. Голова его была перевязана задымленным уже бинтом.

— А мы сюда прибыли не лимонные дольки сосать! — подхватил водитель, но тут же рассердился на себя, на товарищей ва то, что был упущен третий катер.— Надо было вести огонь сначала по дальнему катеру, а потом уж по ближним. Знали ведь, когда танки надвигаются по дороге, бей по последнему, чтобы другим к отходу дорогу перекрыть. Так ведь положено по уставу?!

— Но ведь нас долбали из ближнего катера,—возразил ему башенный.— И скажи ты мне, в каком это уставе записано про бой танка с морским флотом?

— А в каком сказано, что пехота может пройти по дну моря! А вот, поди же ты, коротковцы прошли! — возразил третий танкист и, раскрыв лист фронтовой газеты «В бой за Родину», ткнул рукой в мою корреспонденцию о том, как бойцы генерала Короткова прошли в часы отлива по вязкому дну моря, по дну Печенгской губы, и внезапно обрушились на фланг немецкой обороны. Это было в битве за Петсамо *... Действительно, трудно уставу предусмотреть все неожиданности войны на берегах полярного Баренцева моря...

* Петсамо — ныне город Печеага.— Прим. ред.

— Вот Тернет,— сказал молодой Хельвольд, притормаживая машину.

Неужели это тот самый дом, где тогда располагался штаб Короткова?! Да, это он! Узнаю. Вот и угловое окно той комнаты во втором этаже... Каким старомодным выглядит сейчас среди других, новых, дом, который казался мне самым уютным и удобным местом на свете в ту промозглую осеннюю ночь, когда я нашел приют под его крышей.

В других уцелевших тогда домиках жили норвежцы, и по приказу маршала ни один из них наши солдаты не могли занимать под постой. А было уже темно. День в конце октября проходит здесь с необычайной быстротой. Спать, как две прошлые ночи, в своей амфибии я не мог — она где-то безнадежно застряла позади. С водителем было условлено: место встречи у штаба Короткова.

Кто из нас, фронтовых журналистов Севера, не знал генерала Короткова, командира героической, полуополченче-ской вначале дивизии, первой на нашем фронте заслужившей звание гвардейской. Приняв на себя удар отборных горноегерских дивизий генерала Дитла — «героев Крита»г «победителей Нарвика»,— остановила их, прикрыла Мурманск и три года на сопках голой скалистой тундры держала оборону. Однако во внешности Короткова не было ничего геройского. Роста он был невысокого, сухонький, и не в пример другим, даже для пущей важности, не отпустил гвардейских усов... Вдохновение наступательных боев настолько владело им, что он, казалось, даже не чувствовал утомления после нескольких последних бессонных суток.

— Откуда? Как? Устал? — Ну выпей и ложись спать! —» сказал он, протягивая мне полный до краев стакан водки.

— Я не пью!

— Ты что, больной? — удивился он и потом без перехода добавил: — Понимаешь, я потерял Покрамовича! Не знаю, где он сейчас. Черт бы его побрал!

Десятки заметок посвятила наша фронтовая газета невероятной отваге и еще более невероятной удаче разведчиков Покрамовича. Имя командира дивизионной разведроты стало у нас почти легендарным. И вот на тебе!

...Пользуясь широким гостеприимством Короткова, я заснул у него в комнате, на столе, положив под голову полевую сумку, среди зуммерящих телефонных аппаратов и выкриков связистов, в ярком свете ослепляющей лампочки, под мерное журчание работающего внизу у дверей дома походного движка. Другого свободного места во всем доме не было.

...Проснулся я в полутемной комнате. Шторы затемнения сорваны, в окно брезжит поздний осенний рассвет. Телефонов рядом со мной на столе нет. Санитары устанавливают на полу носилки с ранеными. Штаб три часа назад как снялся. Бои идут уже западнее Киркенеса. Ну, а как Покрамович?

...Через день на дороге я встретил Лешу Кондратовича, сотрудника фронтовой газеты, в его полевой сумке был самый свежий материал о разведчиках старшего лейтенанта Покрамовича.

— А ну-ка, молодой Хельвольд, поверни машину на запад, за Киркенес, может быть, мы успеем сегодня разыскать и ту бухту Варангер-фьорда, где шестнадцать лет назад, в последний раз на нашем фронте, прославили себя разведчики из дивизии Короткова.

ПОДВИГ В БУХТЕ ВАРАНГЕР-ФЬОРДА

Сейчас, когда легкий ветерок раскачивает среди скал высокие стрельчатые цветы иван-чая, когда и в полночь светит яркое, незаходящее солнце, трудно представить себе тот густой, промозглый туман, в который ушли разведчики Покрамовича. Словно кто-то нарочно разбавленным снятым молоком налил до краев чашу фьорда, окаймленную высокими каменистыми берегами.

Скала, на которую взобрались два разведчика, возвышалась над этой налитой молоком береговой чашей, туман клочьями таял у них под ногами. Было так тихо, что они слышали стук сердца. И вдруг снизу из тумана донесся лязг, словно по металлической палубе ползла железная цепь. Кондратьев и Баландин — я сейчас не помню, как они выглядели, не помню их имен, в записной книжке остались лишь их фамилии — подползли к самому краю отвесной скалы и стали вглядываться в туман. И вскоре им удалось разглядеть расплывчатые очертания корабля, бросившего якорь прямо под отвесной скалой. Так в фьордах, словно стараясь раствориться среди серых скал, прятались тогда от авиации немецкие корабли.

Уже больше суток разведчики Покрамовича, миновав разорванную линию фронта, шли по каменистому берегу фьорда, горящий Киркенес для них стал глубоким тылом. По берегу шли четырнадцать человек, шестеро плыли вдоль берега на рыбачьих лодках. Кругом царило безмолвие — ни на открытых вершинах, ни внизу, в тумане, им не встретилось ни души.

— Привал! — решил Покрамович.— Следующего не будет до тех пор, пока не возьмем языка.

Вытащили на берег три лодки. Вскрыли банки с тушенкой, запивая ее зуболомной водой ручья, скатывающегося со скалы. И тут появились разведчики Баландин и Кондратьев, шедшие дозором впереди.

— Немецкий пароход!—обрадовался Покрамович,— тоже красиво! Придется брать языка на море, коли на суше не нашли! Спасибо товарищу туману!

Спустили лодки на воду. В каждой по пяти бойцов. Весла обмотали запасными портянками. Оставшиеся на берегу проводили взглядом десант, быстро растаявший в тумане, и пошли к скале, у громады которой скрывался немецкий корабль.

Лодки медленно резали воду. Прозрачные капли с обмотанных портянками весел тяжело падали в бутылочно-зеленую воду фьорда. И вот в тумане возникли расплывчатые очертания судна. Лодки разошлись. Они должны были начать стрельбу, а затем идти на абордаж с разных сторон, чтобы немцы вообразили, что в тумане скрывается много-много лодок.

Покрамович взглянул на руку. Циферблат трофейных часов светился. Время! Автоматные очереди загремели неожиданно и так полнозвучно, что если бы Покрамович не знал, сколько у него бойцов, он сам бы подумал, что их раз в десять больше. Били с трех лодок и с берега.

На пароходе раздались голоса, немецкая ругань... Матросы выскочили из кают и залегли у бортов... Немецкой команде,, если бы она только знала, как обстоит дело, ничего не стоило бы потопить три утлые лодчонки. Но туман. Туман! И к тому же это был танкер, наполненный нефтью, горючим,— этого не знали разведчики, но знала команда. Если горючее воспламенится, корабль взорвется, и ни от кого из них и следов не останется...

Вот почему, когда на палубу полетели и стали рваться ручные гранаты, разведчики услышали с корабля крик, сначала по-немецки, а затем на ломаном русском:

— Не стреляйт! Сдаемся! Не стреляйт!

Медленно пополз по мачте белый флаг и растаял наверху в тумане. По спущенному трапу бойцы быстро взобрались на палубу, и, прежде чем команда разобралась, что и как, разоружили ее. И тут немецкие моряки увидели, как их перехитрили. На палубе было всего пятнадцать человек. Небритые, шинели второго срока службы, с ожогами от лесных ночевок у костров, с рваными ранами от ползания по-пластунски на каменистых сопках. Грубые кирзовые сапоги, одолевшие сотни верст болотного бездорожья, звонко топали по надраенной палубе. Серые ушанки нахлобучены на лоб, поди, разыскивай потом, если в схватке свалится. И всего-то их было здесь полтора десятка.

— Это все? — растерянно спросил капитан.

— Там еще сто пятьдесят миллионов! — показал на берег Покрамович.

Он отрядил половину бойцов конвоировать пленных в Киркенес, остальных оставил при себе на танкере.

Медленно в ожидании текли часы. Молоко тумана превращалось в чернила. Над фьордом опустилась густая, непроглядная, хоть выколи глаза, ночь. А когда в полночь туман, словно театральный занавес, стал подыматься, вдали послышалось фырчание, тарахтение мотора. В бухту входил катер. Огни его были погашены. Чтобы показать, что на танкере идет обычная жизнь, один из разведчиков потянул загремевшую на палубе цепь.

Катер подошел к танкеру борт о борт. Капитан его что-то* крикнул по-немецки.

— Это была не ругань,— рассказывал мне потом Покрамович,— немецкие ругательства я хорошо изучил.

В ответ на выкрик немца на катер полетели ручные гранаты. Разведчики перепрыгивали через борт танкера на катер. В темноте завязалась короткая рукопашная. У разведчиков — преимущество внезапности. К тому же людей на катере было-не больше, чем у Покрамовича.

Радист был убит у своего аппарата. Но, видимо, он успел передать последнее донесение.

Разведчики открыли кингстоны на катере. Хлынула холодная, темная, клокочущая вода. Катер, накренясь, пошел ко дну, и с палубы танкера видно было, как еще некоторое время на поверхности покачивалась пена.

Прошло еще несколько часов... На открывшемся до конца черном небе разыгрывалось северное сияние. Многоцветные языки его вспыхивали, перебегали, трепетали высоко в небе, которое, казалось, становилось все шире и шире, все больше и больше, а горы делались меньше, и танкер с его малочисленной командой казался совсем крохотной каплей, затерянной в Мировом океане. И вот тут-то у входа в бухту показался военный корабль.

— Похоже на канонерскую лодку,— решил Покрамович.— Теперь немцы сами сделают все, что нужно.

Разведчики на шлюпке, принадлежащей танкеру, отплыли на берег, залегли среди скал и стали ждать, что будет дальше.

Канонерка застопорила ход метрах в четырехстах от танкера и открыла огонь. Немцы начали войну со своим обезлюдевшим танкером. Их не озаботило даже то, что никто не отвечал на пальбу. Несколько снарядов попало в трюмы, в танки с горючим. Танкер вспыхнул.

А разведчики далеко ушли по берегу от горящего судна. Шли на восток. Скалы уже заслонили от глаз фьорд, а они все еще видели зарево над фьордом, оно как будто подымалось и хотело соединиться с недосягаемым, играющим языками северным сиянием.

...Нет, обо всем этом норвежцы не знали. Некоторым иа них было известно, что здесь после морского боя затонул гитлеровский корабль, но как это произошло, никто не ведал, и рассказ о разведчиках-пехотинцах, взявших на абордаж с моря современный корабль, казался похожим на старинную сагу.

Остановив машину на берегу той самой бухты, где не тысячу лет назад, не сто, а всего лишь шестнадцать разыгрался этот боевой эпизод, молодой Хельвольд вытащил записную книжку:

— Повтори, как фамилия командира разведчиков! — попросил он.

Через месяц после этого боя в одной из бухт Варангер-фьорда,— когда по Мурманской железной дороге, заносимой снегами, шли на юг, на Прибалтийский фронт, дымя трубами теплушек, эшелоны с дивизией Короткова, олене-лыжной и танковой бригадами и батальонами амфибий,— был опубликован указ о присвоении старшему лейтенанту Покрамовичу Дмитрию звания Героя Советского Союза.

Нет, ни тогда, когда я засыпал среди телефонных аппаратов в доме в Тернете, ни тогда, когда был уже занят Кирке-нес, я даже предположить не мог, что через какие-нибудь полгода после освобождения Северной Норвегии дивизии Короткова историей будет предначертано освобождать Данию, датский остров Борнхольм. Еще меньше думал я о том, что не пройдет и года, как на экранах Скандинавии будет демонстрироваться датский документальный фильм «Генерал Короткое».

Перед моей теперешней поездкой в Норвегию, в мае, я снова повстречался с генералом Коротковым. Он недавно демобилизовался и, приняв приглашение островитян прибыть на празднование пятнадцатилетнего юбилея освобождения от гитлеровской оккупации, готовился к поездке на Борнхольм.

— Федор Федорович, а что сталось с Покрамовичем, где он? — спросил я.

Коротков помрачнел.

— Покрамович не дошел до Борнхольма. Убит под Ростоком. Могила его в Калининградской области.

И об этом я рассказал киркенесским друзьям. Путь к освобождению Норвегии шел через Берлин. Сколько чудесных советских людей сложили головы, прокладывая этот путь в огне и буре. И думалось мне, что память о подвиге, совершенном в одной из бухт Варангер-фьорда, еще больше должна скрепить нашу дружбу с норвежцами. Пусть сквозь каменные черты памятника советскому воину на площади Киркенеса проступает живая улыбка веселого, отважного разведчика в серой, засалившейся ушанке, на которой светлеет место, где раньше была красная звездочка.

Звездочку эту попросила на память первая норвежская девушка, встреченная разведчиками в Тернете.


 
Рейтинг@Mail.ru
один уровень назад на два уровня назад на первую страницу