Мир путешествий и приключений - сайт для нормальных людей, не до конца испорченных цивилизацией

| планета | новости | погода | ориентирование | передвижение | стоянка | питание | снаряжение | экстремальные ситуации | охота | рыбалка
| медицина | города и страны | по России | форум | фото | книги | каталог | почта | марштуры и туры | турфирмы | поиск | на главную |


OUTDOORS.RU - портал в Мир путешествий и приключений

На суше и на море 1960(1)


Б. Карташов, Вл. Муравьев

КАУКА ЛУКИНИ

КОРАЛЛ РЫБАКА КАПУ

У окна полутемного тронного зала стояла молодая женщина в тяжелом бархатном платье и со множеством запястий на смуглых руках. Она судорожно мяла пальцами густую бахрому портьеры и смотрела в окно.

На дворцовой площади около памятника королю Камеамеа I в тени кокосовых пальм выстроились шеренги американской морской пехоты. Дворец был окружен. Бронзовый король словно указывал вытянутой рукой на рейд, где стоял американский крейсер «Бостон», пушки которого были наведены на город и дворец.

В коридоре послышались быстрые шаги. Женщина вздрогнула и повернулась к двери. На пороге показалось несколько человек в белых широкополых шляпах. Впереди шел низенький толстый старик. Тяжело дыша, он вышел на середину зала и снял шляпу.

— Мы пришли сообщить вам, королева Лилиуокалани,— торжественно сказал он,— что вы низложены. Мы временное правительство. И посланник Соединенных Штатов мистер Стивене признал нас.

— Вы опоздали,— ответила королева срывающимся голосом,— ваш мистер Стивене уже уведомил меня, что я свергнута. Но не слишком ли много чести для бедной дикарской королевы — меня пришел арестовывать целый полк!

— Арестовывать вас? — усмехнулся старик,— морскую пехоту пришлось вызвать только во избежание беспорядков.

— Кто нуждается в беспорядках, кроме вас, Лоррен Тэрстон, и ваших друзей? Вы не просто изменники, вы трусы! Если вы не собираетесь меня сейчас же отправить в тюрьму, то оставьте меня одну, хотя бы на некоторое время.

Старик нахлобучил шляпу и пробормотал:

— Вы уже не вправе нам приказывать, вы теперь просто миссис Лидия Доминис, а не гавайская королева.

Лилиуокалани исподлобья тяжело взглянула на старика, оливковое лицо ее потемнело от гнева.

Тэрстон потоптался на месте, повернулся и пошел к выходу. За ним потянулись и остальные члены «правительства». Последний из них осторожно прикрыл за собой дверь.

Оставшись одна, Лилиуокалани стала медленно прохаживаться по тронному залу, сжимая лицо руками. Изредка она поднимала голову, и всякий раз ее взгляд упирался в один из висевших по стенам темных портретов в золотых рамах. Все эти короли и королевы в шлемах и плащах из птичьих перьев, в шитых золотом мундирах, в кисейных платьях с пышными рукавами холодно взирали на свою преемницу — последнюю королеву Гавайских островов Лидию Лилиуокалани.

Королева опускала голову и снова шагала из конца в конец огромного зала.

В древней легенде говорится...

Это было давно, много столетий назад. Рыбак Капу выловил крючком коралл. Только хотел он отбросить ненужную находку, как жрец, наблюдавший за ним, сказал:

— Принеси жертву богам и помолись, чтобы коралл вырос величиной с остров.

Капу послушался жреца, принес в жертву богам жирную свинью, помолился. И коралл стал островом. Рыбак продолжал вылавливать кораллы, приносить жертвы, молиться, и целых восемь островов выросло среди океана.

Так появился среди волн «Темноокрашенного моря» архипелаг Вечной Весны. Горы его поросли густыми лесами, заливы были полны рыбой, и только не было на нем людей.

Однажды таитянин по имени Гаваи-и-лоа и его друг Макалии — оба отважные мореходы — шли по «морю, где плавают рыбы». Макалии уговорил своего друга плыть дальше обычного, и они стали держать куре на Иоа — утреннюю звезду. Таитяне пересекли многоцветный океан Кане и вошли в Темноокрашенное море, где увидели никому еще не ведомые богатые острова.

Обрадованные таитяне вернулись на родину. Гаваи-и-лоа забрал свою семью, а также всех пожелавших ехать с ним и отправился на открытые им острова. Самый первый, самый большой остров получил имя первооткрывателя — Гавайи, что значило также «большой». Остальные стали называться : Мауи, Кахулави, Ланаи, Молокаи, Оаху, Кауаи и Ниихау.

Весь архипелаг стали называть по первому острову — Гавайским.

Так, повествует древняя легенда, было положено начало гавайскому народу.

Сами гавайцы именовали себя канаками. «Канак» значит «человек».

Народ делился на три касты: алии — благородные, макаанана — свободные общинники и каува — рабы. Во главе отдельных племен стояли короли — алии-аи-моку.

Канаки не знали металла, но в обработке камня и дерева достигли высокого совершенства. Они были отличными земледельцами, создали великолепную оросительную систему и построили исполинские акведуки. Гавайцы не только ловили рыбу, но и разводили ее в особых прудах на берегу океана. В море они хорошо ориентировались по звездам и даже умели определять широту по Полярной Звезде при помощи особого прибора — «священной колебасы».

Так жили гавайцы на островах Вечной Весны:

В старом предании говорится: когда-то на острове Гавайи правил король Лона. Это был могущественный и бесстрашный человек, не знавший соперников ни в битвах, ни в охоте.

Однажды, вернувшись из похода, он застал свою молодую жену оживленно беседующей с одним из военачальников, и Лона заподозрил ее в измене. В гневе занес он над ее головой каменный топор. Напрасно военачальник умолял его пощадить женщину, клянясь, что она ни в чем не виновата. Страшный удар обрушился на голову королевы, и, обливаясь кровью, она упала к ногам Лоны. Ее предсмертный крик заставил короля прийти в себя, он бросил топор и в отчаянии схватился за голову.

С этого дня Лона затосковал: заперся в своем доме, никого к себе не пускал и не принимал пищи. Но вот после долгих бессонных ночей он впервые заснул, а когда пробудился и вышел из дому, все увидели, что Лона весел и добр.

Он объявил, что траур кончился и начинается всеобщий праздник. Все радовались выздоровлению короля, и вскоре отовсюду послышались музыка, пение, пляски.

Между тем Лона велел приготовить ему лодку и, когда она была подана и снабжена припасами, приказал созвать людей на берег океана и обратился к ним с такими словами:

— Я видел сон, люди. Ко мне приходила жена и звала меня к себе в великую страну Восхода. Я решил отправиться к ней. Тоскуя, я ослаб и не могу, как прежде, твердо управлять вами. Но я еще вернусь. Я вернусь. Верьте в это и помните меня.

Стон и плач раздались в ответ на слова Лоны, а он, подняв в последнем приветствии руку, сел в лодку и уплыл в океан.

Прошли месяцы, годы, века, Никто ничего не слышал о нем, никто не видел его. Люди думали, что он укрылся на Таити, и пели в честь его песни:

Возвращайся и живи на зеленохолмистых Гавайях,
На земле, которая возникла из океана,
Которая была извлечена из моря,
Из самых глубин Каналоа;
Белый коралл океанских пещер был пойман на крючок рыбака,
Великого рыбака Капааху,
Великого рыбака Капу-хе-е-уа-нуи.

Но Лона не возвращался. Жрецы — кагуны — провозгласили его великим богом, незримо помогающим своему народу.

И вот однажды жители залива Кеалакекуа увидели на горизонте огромные корабли с невиданными доселе белыми парусами. В изумлении смотрели гавайцы на необыкновенные суда, и вдруг кто-то крикнул: «Лона, великий король Лона вернулся!» Изумление сменилось восторгом, и когда с кораблей сошли светлолицые люди в странных одеждах, закрывающих все тело, гавайцы побросали оружие, пали ниц и радостными криками приветствовали пришельцев.

Капитан Кук и его спутники сначала очень удивились такому приему, но быстро сообразили, какому счастливому недоразумению они обязаны. Воспользовавшись своим «божественным» положением, они пополнили скудные корабельные запасы свежим мясом и плодами.

Впрочем, и гавайцы скоро поняли, что пришельцы вряд ли имеют отношение к королю Лоне. Правда, это не испортило их добрых отношений. Даже к огнестрельному оружию гавайцы отнеслись не столько со страхом, сколько с интересом.

Гавайи оставили у Кука приятные воспоминания. В честь первого лорда Адмиралтейства Сандвича он назвал острова Сандвичевыми.

— Правда, еще в 1527 году Гавайские острова посетил испанец Альворадо де Сааведра, в 1555 — Хуан Гаэтано, в 1567 — Мендоса — оба соотечественники Сааведры. Но эти посещения были забыты и в Европе, и на Гавайях, и Кук считал, что в 1778 году он открыл новую землю.

С Гавайских островов Кук отправился на север и вторично вернулся туда в начале февраля 1779 года. Здесь 13 февраля и разыгрались события, стоившие английскому мореплавателю жизни.

Наблюдательные туземцы заметили, что килевая шлюпка пришельцев держится на воде лучше их лодок, и украли у английских матросов одну шлюпку.

В споре какой-то матрос выстрелил и убил гавайского вождя, гавайцы бросились на англичан. Каменный молот плохое оружие против ружья, а копье не идет в сравнение с пистолетом. Несколькими залпами англичане вынудили гавайцев отойти, но те, превосходя чужеземцев численно, бросились во вторую атаку. Тогда англичане спешно отплыли на своих шлюпках, оставив на берегу трупы капитана и четырех матросов.

Среди гавайцев, посещавших корабли Кука в первый его приезд на острова, был сорокадвухлетний вождь Камеа-меа, владетель областей Кохана и Кона на западе острова Гавайи. Он очень внимательно присматривался к огнестрельному оружию англичан и отлично понял его значение. Ему удалось выменять несколько десятков ружей. После отплытия английских кораблей Камеамеа оказался единственным из гавайских вождей, обладавшим этим оружием.

Камеамеа давно мечтал присоединить к своим владениям все области острова. Недаром короля звали Камеамеа _ «алмаз», он был тверд и настойчив в исполнении своих замыслов. Еще до приезда Кука Камеамеа присоединил область Кону. Через год после гибели Кука Камеамеа начал войну с Кивалао, королем страны Кау.

В этой войне впервые воины Камеамеа применили ружья. Войско Кивалао стало отступать, и тогда Кивалао вызвал Камеамеа на единоборство,

Камеамеа вышел в высоком шлеме и плаще из тончайшей сетки, в каждый узелок которой было вплетено желтое перо райской птички. В руках он держал палицу, утыканную зубьями акулы.

Воины замерли, глядя на поединок вождей. Ловок и стремителен Кивалао, но неотразимы удары Камеамеа.

Один из ударов сокрушил голову короля страны Кау, и его воины побросали оружие.

Теперь весь остров Гавайи принадлежал Камеамеа. Но властолюбивый король не успокоился на этом. Взоры его обратились на острова Мауи и Оаху, и он начал готовиться к войне.

Женщины плели канаты из кокосовых волокон и паруса из листьев пальм, дети складывали на берегу оружие и метательные камни, мужчины обтачивали якорные камни, выделывали грозные палицы из железного дерева и сооружали боевые пироги, которые во время боя связывались канатами вместе, образуя сплошной фронт, прорвать который было невозможно.

На Мауи Камеамеа напал неожиданно. Под покровом ночи его флот причалил к берегам острова, воины сняли береговую стражу и устремились в глубь страны. Внезапность нападения казалась залогом успеха, но жители Мауи и в их числе женщины и дети сражались с большим мужеством. Наконец, остатки мауйцев, загнанные в долину Яо, были безжалостно перебиты победителями. Река, протекавшая по ущелью, оказалась заваленной трупами и переменила русло.

Участь Мауи постигла и Оаху. Теперь Камеамеа мог чувствовать себя сильнейшим на Гавайях. Лишь два острова — Кауаи и Ниихау — оставались под властью самостоятельного короля Каумаулии. Камеамеа мог завоевать и эти два острова, он чувствовал себя достаточно сильным, но слишком больших жертв стоило ему завоевание других островов, и он попытался присоединить к своим владениям последние два острова мирным путем. Он вступил в переговоры с Каумаулии и пригласил его к себе в Гонолулу — так стала называться его новая резиденция в бухте Вайкики на Оаху.

Долго колебался Каумаулии, понимая, зачем его приглашают в Гонолулу, и, наконец, решил довериться Камеамеа. С небольшой свитой отправился он на Оаху. Там в торжественной обстановке он принес вассальную присягу королю Гавайских островов Камеамеа I.

Так было положено начало объединенному Гавайскому королевству.

Камеамеа хорошо оценил помощь, которую ему оказало оружие белых людей. Прямая выгода была теперь ему завязать отношения с самими белыми людьми. Скоро у него на службе появились беглые английские и американские матросы, в Гонолулу стали заходить американские шхуны.

На островах янки обнаружили редкое сандаловое дерево, которое можно было с выгодой сбывать в Китай. Договор о продаже сандалового дерева был быстро оформлен с королем канаков. Подданные Камеамеа на своих плечах день и ночь стаскивали к берегам драгоценные стволы. От изнурительного труда они гибли сотнями. На место погибших сгонялись новые, но королевская казна пополнялась оружием и утварью.

В 1819 году Камеамеа I умер. Семьдесят четыре года существовало после его смерти Гавайское королевство, шесть королей сменилось на его престоле. История преемников Камеамеа — история потери канаками своей независимости.

На следующий год после смерти короля с американского корабля «Таддеус» высадились на Оаху семнадцать отцов-миссионеров, направленных ревнителями благочестия из города Бостона. День их высадки стал черным днем Гавайев.

Миссионеры деятельно боролись с языческой религией гавайцев и не менее активно вырубали их сандаловые леса. Когда от лесов ничего не осталось, было обнаружено, что гавайская земля способна отлично выращивать сахарный тростник, и миссионеры стали плантаторами. За миссионерами из Штатов потянулись коммерсанты помельче и просто мелкие жулики.

Гавайская земля постепенно переходила в руки предприимчивых янки. Земли уплывали из рук королей, но зато росли долги королей, а вместе с долгами росла их зависимость от американских «друзей». Короли прожигали жизнь, предоставляя своим подданным умирать на сахарных плантациях. За сто лет число канаков сократилось в десять раз с 400 до 40 тысяч. На место вымирающих канаков плантаторы привозили рабочих китайцев, японцев и португальцев.

В 1887 году американцы заставили короля Калакауа подписать конституцию, почти лишавшую его власти.

После смерти Калакауа на престол вступила его,сестра Лидия Лилиуокалани, талантливая поэтесса и композитор, автор гавайского национального гимна «Алоха оэ».

Муж Лилиуокалани был американец — губернатор острова Оаху Джон Доминис, но это не мешало ей оставаться убежденной националисткой и противницей навязанной Америкой конституции.

Воцарение Лилиуокалани пришлось как раз на то время, когда правители Соединенных Штатов решили окончательно разделаться с независиглостью Гавайев.

На островах было достаточно сторонников присоединения Гавайев к Соединенным Штатам, особенно среди плантаторов. К ним очень благосклонно прислушивались в Вашингтоне. По инициативе американского посла Джона Сти-венса гавайские американцы организовали тайный «Клуб сторонников аннексии». Во главе клуба стал плантатор Лоррен Тэрстон.

На выборах 1892 года победила националистическая «партия королевы», в Гонолулу сторонники независимости организовывали антиамериканские митинги, со всех концов Гавайских островов Лилиуокалани получала петиции с просьбой отменить конституцию 1887 года и лишить права голоса негавайских подданных.

Тогда американцы и их приспешники решили свергнуть королеву, организовать «временное правительство» и открыто просить правительство Соединенных Штатов присоединить Гавайи к Америке.

В начале января на рейде Гонолулу появился американский крейсер «Бостон», а 16 января заговорщики инсценировали «революцию» во имя «свободы и демократии».

НОВЫЙ ЖИТЕЛЬ ДЕРЕВНИ ВАЙАНАЕ

В порту Гонолулу обычная суета. По широкому пространству гавани — от залитых нефтью причалов до далекого, виднеющегося на горизонте бурого кратера потухшего вулкана — как белые птицы, скользят легкие яхты, снуют шлюпки, шлепают колесами буксиры. У причалов возвышается целый лес мачт. Около одного из них грузно покачивается на волне прибывший из Сан-Франциско огромный океанский пароход «Звезда».

Гремят краны, визжат тележки. На пассажирской пристани толпа. Наверное, не нашлось бы в мире нации или сословия, представителей которых не было бы в этот час среди приехавших или среди встречающих.

Панамы, шляпы, цилиндры, яркие платья, черные и белые сюртуки и едва прикрывающие наготу ломхотья смешались в одном пестром оглушающем водовороте. Все кричали и куда-то спешили.

Через толпу, оглядываясь по сторонам, проталкивались трое мужчин. Один пожилой и тучный в мягком пиджаке и широкополой соломенной шляпе и два молодых человека в рабочих блузах.

— Держу пари, это они! Хэлло, мистер Джон Рус-сель? — окликнул толстяк спокойно стоявшего у пакгауза невысокого мужчину с небольшой седой бородкой.

Мужчина повернулся на голос толстяка и ответил:

— Да, сэр.

— Очень рад. Гесслер. Управляющий вайанайской плантацией.— Гесслер поклонился стоящей рядом с мужчиной пожилой женщине в золотом пенсне.— Миссис Руссель? Очень приятно! Черт возьми, ну и жара!

Вслед за Гесслером и подхватившими чемоданы молодыми людьми Руссели вышли на площадь, полную звона конок и стука проезжающих экипажей.

До отхода поезда оставалось немного времени, но Гесслер не спешил, так как вокзал единственной на острове железнодорожной линии Гонолулу — Вайанае находился всего в нескольких кварталах от порта.

Город Гонолулу расположился у подножия черных гор, величественным амфитеатром спускающихся к воде. Только две-три ближайшие к порту улицы имели деловой вид, сверкали стеклом и серели камнем и пылью, все остальное тонуло в зелени садов.

На широких тротуарах было много народу: продавцы лимонада, фруктов и печенья, чиновники, посыльные, агенты торговых фирм и компаний и беспечные, толпящиеся у витрин магазинов зеваки. Мелькали китайские, японские лица, множество белых, звучала английская, французская, немецкая речь.

— Но где же туземцы? Где канаки, хозяева страны? — спросил Руссель Гесслера.

— Как где? Вон и вон,— ответил Гесслер и показал на смуглых женщин, торгующих цветами, и робко пробирающегося вдоль домов юношу, совершенно оглушенного и подавленного разноязычной толпой...

Когда уселись в вагон, тучный спутник Русселей имел довольно жалкий вид. Его донимала жара. Он то снимал шляпу и промокшим насквозь платком вытирал лоб, то махал ею перед носом, словно веером, то снова надевал шляпу и стойко пытался не обращать внимания на стекающие по вискам струйки пота, но не выдерживал, и опять из кармана появлялся платок, а шляпа превращалась в веер.

Управляющий был весь занят неравной борьбой с тропическим солнцем, и ни на что другое, даже на разговоры, он был не способен.

Но Руссели, видимо, не особенно обижались на «то, что оказались предоставленными самим себе. Джон Руссель и его супруга смотрели в окно и тихо переговаривались.

На линии господствовали довольно патриархальные порядки. Поезд полз медленно и, помимо многочисленных станций и полустанков, останавливался где и когда угодно, и пассажиры имели полную возможность наслаждаться видами, открывающимися из окон вагона.

Миновав пригородные поля таро с легкими хижинами гавайцев, дорога пошла болотистыми низинами вблизи огромного залива.

Здесь живут китайцы. Среди нежных ярко-изумрудных рисовых полей тут и там разбросаны украшенные иероглифами китайские фанзы. Рисовые поля и фанзы... И только кое-где вздымающиеся необыкновенно длинные темные и гибкие стволы кокосовых пальм, увенчанных круглой кроной, разрушают иллюзию совершенно китайского пейзажа.

По мере движения на восток местность становится холмистей и на смену рисовым полям появляются плантации.

Мелькнет домик европейца, окруженный парком из пальм и олеандров. Покажется и скроется плантация прославленных гавайских ананасов. Эти белые и чрезвычайно ароматные ананасы намного вкуснее цейлонских и американских.

Но вот вокруг насколько хватает глаз — до самого горизонта, до гор, то зеленых, то бурых, постоянно завершающих островной пейзаж,— раскинулось однообразное зеленое море грубого коленчатого камыша, раза в два превышающего рост человека. Это сахарный тростник.

Пошли сахарные плантации.

Высокая грязно-красная фабричная труба, поднимающаяся среди плантации, да кучка бедных и грязных лачуг — жилища рабочих — вот и все, что нарушает однообразие зелено-желтого моря тростника.

Поезд был в пути уже около часа. Мистеру Гесслеру стало лучше. Он искоса рассматривал Русселей и чувствовал себя несколько неловко: его начал мучить многовековой инстинкт гостеприимства, непременно требовавший хоть какого-нибудь проявления внимания к спутникам.

Но мистер и миссис Руссель не замечали взглядов Гесслера.

В конце концов Гесслер не выдержал и, мотнув головой в сторону плантаций, хриплым голосом произнес:

— Нигде в мире тростник не содержит в себе столько сахару, сколько гавайский.

Но сказав это, Гесслер почувствовал себя еще более неловко и добавил:

— Впрочем, зачем я вам это рассказываю. Конечно, это давно известно вам по книгам...

Руссель повернулся к Гесслеру и очень серьезно сказал:

— Во время моих путешествий мне не раз приходилось жить в странах, с которыми я предварительно знакомился по книгам. И знаете, большинство этих описаний оказывалось вроде тех изображений, какие получаются, когда смотришь в выпуклое зеркало: в середине него вспухший до размеров диковинной груши нос, рот до ушей, а уши вместе со лбом исчезают в отдалении. Самого себя не узнаешь!

— Это понятно,— обрадовался Гесслер возможности завязать разговор.— Большинство путешествующих судит о стране по тем впечатлениям, какие доступны им из окон вагонов.

— А жизнь,— подхватил Руссель,— чужая жизнь вовсе не такая простая вещь, чтобы о ней можно было судить с высоты птичьего полета. Диковинного и интересного во всякой стране много: обнять все невозможно. Вот и получается, что в книгах нам представляют все редкостное, праздничное, так сказать, казовое. Не жизнь, а сплошной праздник. Но из семи дней недели шесть проходят в будничных условиях, а в буднях-то как раз и объяснение и разгадка всей жизни страны. Если бы я начал описывать Гавайские острова, то начал бы не с общего описания, не с их столицы, не с архитектурных памятников и курьезов природы, вроде вулкана Мауна-Лоа, а с будничной жизни гавайского села. Например, хотя бы с Вайанае...

— Да, Вайанае весьма характерный для Гавайских островов поселок,— сказал Гесслер.

— Расскажите нам, пожалуйста, о Вайанае,— попросил Руссель.

— Что же вам рассказать?

— Начните с природных условий, как это бывает во всех географических описаниях.

— Что же,— улыбнулся Гесслер,— попробую удовлетворить ваше желание. Но, ей-богу, не ручаюсь за достоинство моего рассказа. Ведь я впервые выступаю в роли ученого-географа.

Все рассмеялись.

— Вайанае,— утрированно академическим тоном начал Гесслер,— находится под 158°16' восточной долготы и 21°26' северной широты на острове Оаху в трех часах пути от Гонолулу. Расположено это селение на западном краю острова, у самого океана, при устье маленькой речки.— Гесслер передохнул и уже обычным своим голосом спросил : — Ну как, гожусь я в ученые?

— Вполне.

Но мало-помалу Гесслер увлекся своим рассказом.. Гесслер жил на Гавайях уже второе десятилетие, он прекрасно знал природу островов и быт их обитателей и умел рассказать обо всем этом.

— Когда-то,— рассказывал Гесслер,— горы вокруг Вайанае были покрыты сандаловыми лесами, а долина зарослями пандануса, но теперь леса вырублены, панданус сведен, а вся долина покрыта альгеробой.

Лет десять назад кому-то вздумалось вывезти из Аризоны эту мелколистую мимозу, и скоро она расплодилась и покрыла густым лесом все прибрежные части острова. В этих местах тенистое, защищающее от тропического солнца дерево уже одним этим представляет большое удобство. Без альгеробы страдающие от засухи берега острова были бы пустыней.

И это еще не все. Кроме тени, альгероба дает чудесный корм для скота. А растет она без всякой поливки на любой почве — в сыпучем песке и чуть ли не на голом камне — и вырастает настолько быстро, что в три-четыре года достигает высоты крупного дерева.

Но насколько альгероба оказалась благодеянием, настолько другое ввезенное растение — лантана — стало настоящим бедствием для Гавайских островов. Ей здесь так понравилось, что она быстро заполнила целые долины, заглушив всю другую растительность. Из маленького растения она превратилась в высокий и колючий кустарник.

Из туземных растений в Вайанайской долине встречаются кокосовые и финиковые пальмы, тенистые деревья манго, светлолистые бананы, апельсины, лимоны, кукуй... Между прочим, плоды кукуй — крупные маслянистые орехи — гавайцы раньше нанизывали на лучину и употребляли вместо свечей.

Животный мир нашего острова не особенно богат. Прежде всего скажу, что здесь совсем нет крупных хищных зверей. Все звери острова — не что иное, как одичавшие домашние животные: свиньи, лошади, козы; птицы — индюки, утки, куры, фазаны, павлины, майны... Последние (это серые птички чуть поменьше сороки) были привезены с Зондских островов. Думали, что они будут истреблять вредных насекомых. Но майны обманули все ожидания и стали питаться ягодами лантаны, и лантана благодаря им проникла теперь во все уголки острова.

У нас вы не встретите змей и вообще никаких пресмыкающихся, кроме маленьких ящериц. Но эта ящерица питается только молью и комарами, и поэтому всякий старается залучить ее к себе в дом. Даже лягушек — и тех нет.

— Но вот и Вайанае,— перебил себя Гесслер, когда поезд, миновав сухую, покрытую лавой равнину, сменившую заросли тростника, выехал в долину на самом берегу моря.— Так что моя лекция на этом кончается. С населением Вайанае вам придется знакомиться самим...

Вайанае. Фабричная труба. Маленькая деревушка, приютившаяся в тени развесистых альгероб. Вокруг зеленые поля и рощи кокосовых пальм. За полями высокие, тоже зеленые горы. С другой стороны тихое голубое море, белеющее на горизонте пеной бурунов, разбивающихся о подводный барьер коралловых рифов...

У станции приехавших уже ожидали две коляски.

Коттедж, предназначенный для Русселей, находился на краю деревни. Его только что отстроили, и он был полон запаха струганых досок и краски, в нем, несмотря на стоявшую жару, веяло прохладой.

Гесслер вошел в дом первым. Он деловито защелкал выключателями, зажег во всех комнатах электричество и, вниз

димо, считая свою миссию законченной, начал откланиваться :

— Сегодня вечером у меня соберется все наше общество. Моя жена туземка и к тому же невероятная патриотка. Сегодня она затеяла парадный гавайский обед. Все будет устроено и сервировано по-гавайски, будут подаваться исключительно гавайские блюда. Должен предупредить вас, что гавайская кухня недурна. Я и моя жена очень просим пожаловать вас на обед. Вам будет интересно.

Гесслер поклонился и вышел.

Джон Руссель и его жена остались одни в доме.

— Наш новый дом,—тихо сказала миссис Руссель.

— И новая страница нашей жизни,— так же тихо сказал Джон.

— Ты очень устал, милый. Ты отдохнешь здесь. И обо всем, обо всем позабудешь...

— Забвения не дал бог, да он и не взял бы забвения... Хочешь, я прочту тебе кое-что?

— Стихи, старый идеалист?

— Это не стихи. Это просто мысли вслух. Слушай.

И Джон Руссель начал читать. Его голос, сначала дрожавший, креп с каждой строкой и с каждой строкой становился все печальнее и печальнее.

Куда, о куда улетают птицы,
Когда настает ночь,
Когда настает ночь?..

Куда, о куда прячутся они,
Когда настает ночь
И песенка спета?..

Одни прячутся в листве деревьев,
Другие качаются в пушистом гнезде...

Каждая находит себе любимое место,
Когда настает ночь,
Когда настает ночь...

Ах, если б мне крылья!..
Крылья, как у птицы,
Далеко, далеко полетел бы я...
В пустыне устроил бы гнездо себе
И остался бы там отдыхать навеки...

Послышался легкий стук в дверь.

— Войдите.

Дверь отворилась, и на пороге показался маленький худой японец, он улыбался, мял в руках свою маленькую красную шапочку и отвешивал низкие поклоны.

— Я Такато,— наконец, тихо произнес японец.— Мистер Гесслер сказал мне, что вам нужен слуга.

— Да, да,— быстро ответил Руссель.— Входите. Мне Гесслер говорил о вас.

Действительно, Гесслер уже успел преподать Русселю некоторую толику необходимых правил жизни на Гавайях, и одно из них гласило, что лучший слуга — японец.

Такато быстро освоился с новым местом, и к вечеру, когда за Русселями пришел человек от Гесслера, чтобы вести их на обед, все вещи были разобраны, расставлены, и комнаты приобрели жилой вид.

Парадный гавайский обед проходил на просторной веранде, сверху донизу увитой цветами. Аромат обвивающего ее стефанотиса сливался с запахом наполняющих сад цветущих тубероз, лимонов и илан-илана.

Пол веранды был покрыт тонкими пальмовыми циновками, посреди пола разостлана большая белая скатерть. Поверх этой скатерти лежала другая — из живых листьев самых разнообразных оттенков. Повсюду стояли букеты. Вокруг стола прямо на полу сидели гости с венками на головах и большими гирляндами цветов на груди, как требовал местный обычай.

У Гесслера собралась вся деревенская аристократия — бухгалтер, учитель, главный механик, полицейский шериф, пастор, судья, несколько заезжих туристов и купцов.

Гесслер представил Русселя обществу:

— Наш новый доктор и мой друг Джон Руссель. Русселя и его жену наградили венками и гирляндами

и усадили за стол, представляющий собой великолепную выставку гавайской национальной кухни.

В широких деревянных чашах стоял пои — кисель, приготовляемый из клубней таро, бананы в разных видах, черенки папоротника, печеная в канакской земляной печке и завернутая в листья рыба и еще десятки блюд удивительных соусов, пряностей и фруктов.

Посреди стола стояло несколько кувшинов с кавой, гавайским опьяняющим напитком. Руссель хотел его попробовать, но не решился. Ему было известно, как приготовляется кава: несколько человек разжевывают корень перца и сплевывают в общую посуду, затем разжеванный перец начинает бродить, и кава готова. Видимо, не только один Руссель брезговал пить каву, тем более что среди чудес гавайской кулинарии возвышались бутылки шампанского, рейнвейна и пива.

Бухгалтер-американец, сидевший напротив Русселя, поднял бокал и громко крикнул:

— Предлагаю тост за Америку и за ее славного сына мистера Русселя!

— Я очень польщен,— ответил Руссель.— Но я не американец. Я русский.

— Русский?!

«ДА, РУССКИЙ!»

Холодные бесцветные глаза обер-прокурора святейшего синода Константина Петровича Победоносцева не мигая смотрели в окно, за которым сгущались серые петербургские сумерки.

Константин Петрович работал. Перед ним лежала пухлая папка, на обложке которой четким писарским почерком было выведено: «Список лицам, разыскиваемым по делам департамента полиции».

Уже полчаса, как список лежал раскрытым на одной и той же странице, и Победоносцев машинально обводил карандашом написанные на ней слова: «Судзиловский, Николай Константинов, бывший студент... подлежал привлечению к дознанию в качестве обвиняемого по делу о преступной пропаганде в Империи, но успел скрыться за границу... В настоящее время (декабрь 1893 года) местопребывание его неизвестно».

Победоносцев знал о Судзиловском немного, но во всяком случае больше жандармов. И у него были свои основания интересоваться этим человеком.

Судзиловский был сыном небогатого дворянина, секретаря Гомельского, а потом Могилевского окружного суда. Родился он в отцовском имении Фастово в 1848 году. Учился в Могилевской гимназии. Окончил гимназию с золотой медалью и поступил на юридический факультет Петербургского университета. Там-то Победоносцев, преподававший тогда в университете право, впервые встретился с ним.

В числе многих Судзиловский был исключен из университета после студенческих волнений в 1869 году. Он переехал в Киев и поступил на медицинский факультет Киевского университета. Здесь с группой товарищей он создал революционный кружок. «Киевская коммуна» была центром, откуда молодежь шла в народ, неся новые революционные идеи, базой, откуда по южной России распространялась нелегальная литература.

Один из контрабандистов, переправлявший через границу нелегальную литературу, оказался предателем. На квартиру Судзиловского нагрянули с обыском. Его самого в это время не было в Киеве, предупрежденный товарищами, он уехал в Самарскую губернию. Там он работал фельдшером в земской больнице и с несколькими товарищами вел пропаганду среди крестьян. Снова донос, снова обыски. Один из товарищей Судзиловского был арестован, а он сам, незаметно бежав из дому, благополучно прошел полицейское оцепление, выдав себя за немца-колониста, ни слова не понимавшего по-русски. Но жандармы уже много о нем наслышались и начали за ним охотиться всерьез. В 1874 году он уехал из России за границу.

Некоторое время Судзиловский жил в Лондоне, потом в Румынии. Он поступил в Бухарестский университет на медицинский факультет, блестяще кончил его и получил диплом на имя американца Джона Русселя. Так казалось ему необходимым в целях конспирации — Румыния была наводнена царскими шпионами.

В Бухаресте он встретился с Христо Ботевым; вместе с Зубку-Кодряну * в Яссах издавал и редактировал социалистическую газету «Бессарабия». Его способность к языкам была необыкновенна, в Румынии он не только быстро выучился румынскому языку, не только сам писал прекрасные статьи по-румынски, но даже правил стиль своих сотрудников-румын.

В 1880 году умер его друг Зубку-Кодряну. Судзиловский устроил ему — впервые в Румынии — гражданские похороны. Румынские власти сочли это оскорблением православной церкви. А когда через год Судзиловский устроил в Яссах демонстрацию в десятилетнюю годовщину Парижской Коммуны, его арестовали и вместе с женой и детьми посадили на пароход, отправлявшийся в Россию. Судзилов-скому по меньшей мере грозила каторга. С помощью капитана-француза он вместе с семьей беясал с корабля и вскоре очутился в Константинополе.

Дальше начались скитания. Северная Африка, Испания, Франция, Бельгия, Швейцария, Италия, Австрия. Где задерживался ненадолго, где жил по нескольку лет. Занимался химией, фармакологией, бактериологией. У него появились научные труды. Он становится известен как врач-окулист.

В середине восьмидесятых годов Судзиловский переехал в Болгарию. Здесь он восстановил старые связи с болгарскими революционерами. Но правители Болгарии к этому времени переменили ориентацию — дружбе с Россией предпочли союз с Австро-Венгрией и Германией. Всякий русский, даже эмигрант, был у них бельмом на глазу. Судзиловского обвинили ни больше ни меньше как в том, что он царский агент. Плеханов на страницах революционного журнала «Общее дело» выступил с отповедью клеветникам.

* Зубку-Кодряну — один из зачинателей социалистического движения в Румынии.

Судзиловский покинул Болгарию и уехал в Америку.

Он поселился в Сан-Франциско и вскоре столкнулся с епископом алеутским и аляскинским Владимиром, назначенным святейшим синодом опекать православное население бывшей Русской Америки. Епископ, пользуясь своим положением, брал взятки, торговал священническими местами, развратничал. Судзиловский возбудил против него дело, русские американцы поддержали Судзиловского и потребовали предания епископа суду.

Владимир решил бороться с Судзиловским. В один прекрасный день в соборной церкви Сан-Франциско архидьякон наряду с анафемой Стеньке Разину и Ваньке Каину, Гришке Отрепьеву и Емельке Пугачеву возгласил:

— Злочестивый нигилист, богопротивный двоеженец Николка Судзиловский — анафема-маранафа!

Откуда-то епископ узнал, что Судзиловский, жена которого с детьми вернулась в Россию, женился вторично, но Владимир не знал, что у «богопротивного двоеженца» есть заверенное в русском консульстве свидетельство о разводе с первой женой.

Победоносцев был потрясен, когда узнал о выходке Владимира. Анафема была одним из самых сильных орудий в руках церкви, проклинались только самые страшные ее враги, и всякий раз этому событию придавалось огромное значение. Поступок алеутского епископа был профанацией, и самое неприятное, что приходилось кланяться «злочестивому нигилисту», прося его усмирить шум, поднятый в заграничной прессе.

Постановлением синода анафема была снята. В ответ на официальное письмо Судзиловского Победоносцев отвечал телеграммой: «Письмо получено. Отвечаю по почте. Епископ отозван. Чего хотите вы еще? Процесс был бы неприятен для всех».

Он написал Судзиловскому, кроме этого, три письма. Старый иезуит, апеллируя к национальному чувству Судзиловского, просил не привлекать внимание печати к религиозным делам русских американцев, он доказывал, что Владимир сумасшедший, что он не ответствен за свои поступки и скоро очутится в сумасшедшем доме. Победоносцев просил Судзиловского не опубликовывать его писем.

Судзиловский вернул Победоносцеву все его письма, даже не сняв с них копий.

Казалось бы, на этом и можно было поставить точку. Но Судзиловский продолжал привлекать внимание Победоносцева. В ежемесячных отчетах дьячка сан-францисской православной церкви, бывшего тайным осведомителем Победоносцева, Константин Петрович с особым болезненным интересом выискивал строчки о Судзиловском.

Он ненавидел этого беглого социалиста и следил за каждым его шагом.

Победоносцев злорадно усмехнулся по адресу полиции, потерявшей след Судзиловского, и, зачеркнув последние слова полицейской справки, неверным старческим почерком написал: «По полученным сведениям, в настоящее время Судзиловский выехал на Сандвичевы острова, приняв место врача на сахарной плантации».

ДЕНЬ КАУКА ЛУНИНИ

В саду Русселя с пяти часов утра копается Такато. Он встает раньше всех и сразу принимается за работу. Но едва на горизонте покажется солнце, Такато все бросает, падает на колени, простирает к солнцу руки и вполголоса бормочет молитвы. Минуты три он находится в трансе, из которого его невозможно вывести. Но вот молитвы окончены, он трижды воздевает руки к небу и-поднимается с колен.

Примерно в это же время долгий пронзительный гудок будит спящую деревню. Через полчаса за ним следует другой, возвещающий о начале трудового дня.

Не проснуться от этих гудков нельзя: они будят всех. Но не для всех эти гудки имеют одинаковое значение. В то время как одни лишь перевернутся, чтобы еще слаще заснуть на другом боку, большинство жителей Вайанае уже на ногах.

С лопатами и кирками на плечах, в широкополых соломенных шляпах рабочие толпами идут к поджидающему их поезду, и через несколько минут открытые платформы уносят их по берегу моря к соседним долинам.

Сотрясая землю, начинают гудеть и стучать заводские машины. Из высокой трубы столбом поднимается черный дым.

Возле конторы Гесслер и клерк отдают распоряжения конным надсмотрщикам. Тяжело громыхая, из конюшни выезжают запряженные мулами громоздкие телеги.

Со скрипом, нехотя растворяются то одна, то другая дверь в канакском поселке, и на пороге, потягиваясь, показываются заспанные фигуры хозяев. Одна за другой открываются лавки, и к семи часам деревня бурлит жизнью.

Высоко над Вайанае возносят свои дымовые трубы сахарный завод, большая угрюмая постройка из кирпича и железа. Все вокруг существует только для того, чтобы работали его машины, чтобы бесконечные вагоны увозили бесконечный поток белых мешков, туго набитых сахаром.

Здесь все, кроме дюжины рыбаков-канаков и еще десятка канакских семей, кормящихся со своих маленьких полей, зависят от завода и его плантации. Исчезни завод — поселок превратится в ничтожную рыбацкую деревушку, разбредется все его пестрое население.

В эти ранние часы, когда свет еще борется со мглой и на горизонте виднеется созвездие Южного Креста, Руссель совершает обычную прогулку по берегу моря.

В прибрежном влажном песке юркие маленькие крабы роют свои норки. Забравшись боком в норку, они захватывают в клешни щепотку песку и, также боком выбравшись наружу, ловким щелчком бросают песок далеко в сторону. Морская цапля, как окаменелая, неподвижно вытянув шею, стоит на своих длинных ногах и внимательно высматривает, не вынесет ли волна что-нибудь съедобное. Заметив человека, цапля со странным жалобным воплем расправляет крылья и улетает в соседнее болото.

Но ненадолго остается морской берег пустынным. На смену цапле, посвистывая и порхая с места на место, является шумная стая куликов, которые принимаются деловито искать что-то в песке. В свешивающихся вниз тонкими прядями ветвях соседних альгероб трещат неугомонные майны и слышится отчетливое «та-ка-та» дикого голубя.

Плещут волны, одна за другой набегая на низкие коралловые островки и отмели и разбиваясь о них каскадами белоснежной пены. Тонкий прозрачный пар поднимается над водой. В воздухе тепло и влажно.

Кое-где в синей волне взмахнет хвостом резвящийся дельфин, покажется широкая спина черепахи или плавник акулы. В водяных брызгах блеснут алмазами первые солнечные лучи.

На берегу тускло горят небольшие костры, и каначки в своих длинных блузах — галоках — хлопочут, готовя нехитрый завтрак мужьям, отправляющимся на рыбную ловлю. А мужчины возятся около маленьких лодчонок-кану, укладывая в них сети и крючки.

В море за белыми бурунами, скользя с волны на волну, показалась плывущая к берегу лодка. Рыбак возвращается с ночного лова. Жена уже ждет его у самой воды. Она смело ступает по пояс в воду, хватает за нос выброшенную валом легкую кану и быстро бежит за линию прибоя. Рыбака окружает толпа любопытных.

Однако пора возвращаться в деревню. Руссель с берега видит, что на крыльце больницы его уже ожидает несколько японцев, завернутых в красные одеяла.

У врача Вайанае немного работы, хотя он совмещает в одном лице и врача, и аптекаря, и санитарного инспектора. В Вайанае болеют мало. Рабочие не могут позволить себе такой роскоши. Руссель лечит зубы, вынимает занозы, вскрывает нарывы. Японцев сменяют шумливые португалки, являющиеся на прием с целым выводком чумазых ребятишек.

Наконец, прием окончен. Доктор моет руки и через растворенное окно видит, как по улице галопирует сам господин Гесслер. Гесслер смотрит в сторону лечебницы, видит Русселя и громко приветствует его:

— Guten Morgen, Herr Medicinal Ratt! * Руссель подходит к окну, кланяется и отвечает:

— Bon jour, monsieur le gouverneur general! **

Гесслер поднимает рукой соломенную шляпу и проезжает в направлении конторы.

Улица пустеет. Тропическое солнце загоняет всех в дома, в сады. Разве что изредка проедет телега да молодой канак во всю прыть промчится верхом, разгоняя копошащихся в пыли майн и кур. Вслед ему со звонким лаем кинутся несколько собак, но не догнав, отстанут и лениво побредут назад. Снова тишина.

Именно в эту пору, несмотря на палящий зной, Руссель отправляется в свою традиционную прогулку по долине. Эти каждодневные прогулки он считает обязательными для себя, находя, что это самая эффективная борьба с ленью и апатией.

Приехав сюда, он первые дни удивлялся инертности гавайцев, но потом сам почувствовал, как расслабляюще действует влажный зной тропического дня — двигаться не хочется, тянет в гамак, в прохладу, не хочется даже читать, смотреть бы на океан, бездумно следить за набегающей волной и лежать, лежать в полудремотной истоме, пока не позовут к столу. И так изо дня в день.

Однажды Руссель действительно пролежал целый день в гамаке, но в наказание за сибаритство весь следующий день он провел на ногах, исходив все окрестности Вайанае. Скоро его излюбленным маршрутом стала Вайанайская долина. Там он перезнакомился с канаками и прогулки стал считать врачебным обходом своих новых знакомых. Денег за осмотр больных он, разумеется, не брал, только, возвращаясь домой, приносил массу цветов, которыми одаривали его канаки.

— Ты знаешь, моя дорогая, что самое замечательное? — говорил он жене.— То, что канаки считают меня почти за своего. Они не называют меня «мистер Руссель», они обращаются ко мне «каука лукини» — «русский доктор». Понимаешь, я для них не Джон Руссель, не Николай Судзиловский, не штатный врач этой плантации — я Русский Доктор!

* Доброе утро, господин медицинский советник (нем.).
** Здравствуйте, господин главный управляющий (франц.).

В долине было много следов прежней жизни. На каждом шагу попадались брошенные поля таро, полуразвалившиеся ограды из кусков лавы и базальта, покинутые травяные хижины, высохшие оросительные каналы, пни от вырубленных лесов. Кругом залитая солнцем равнина, поросшая кустами мимозы, колючим кактусом и диким индиго. Кое-где торчат черные камни — остатки былых сооружений, придавая долине вид огромного глухого кладбища.

Более сорока лет назад эпидемия черной оспы смертным поветрием прошла по долине, унеся почти все населе-. ние. То, что не сумели сделать миссионеры, доделала черная оспа — еще один подарок «цивилизации» «диким» канакам.

Только у маленькой речушки, бегущей посередине долины, видны были купы, хлебных деревьев, манго, банановых и кокосовых пальм. Здесь поближе к воде жались небольшие плантации канаков. Среди густой зелени и цветов белели дощатые домики, некоторые с верандами и лестницами...

Устав от ходьбы, Руссель часто забредал на чей-нибудь участок, садился под деревом и с час сидел неподвижно, прислушиваясь к шелесту листьев и журчанию ручья.

Тропинка шла мимо плантаций таро — круглых террас, залитых водой и затянутых водорослями. Это делало террасы похожими на гигантские водяные лилии. На одной из террас по колено в воде работал совершенно голый, бронзовый от загара канак.

— Алоха нуи! — прокричал Руссель. Канак поднял голову и улыбнулся.

— Алоха нуи!

Он показал рукой на свой домик, приглашая Русселя зайти. Руссель кивнул головой и пошел к дому.

С отцом этого канака он познакомился у Гесслера. Старик Калакау частенько наведывался к управляющему, всегда нагруженный связками бананов. Управляющий плантацией был для него чем-то вроде прежнего алии-аи-моку — вождя, а бананы он приносил ему в дар. Вел он себя очень непринужденно: сложив подарки, он садился, закуривал свою коротенькую трубочку, охотно вступал в разговор, шутил, смеялся и, прощаясь, всем подавал руку.

Во время прогулок Руссель всякий (раз навещал старика. Тот встречал его очень радушно, угощал пои и расспрашивал о новостях. Потом он немного провожал Русселя и на прощание обязательно одаривал цветами и бананами.

Русселю удалось то, что не удавалось прежде ни одному врачу: от него не скрывали больных проказой.

Когда на островах появилась проказа, специальная инспекция стала забирать больных в лепрозорий на острове Молокаи. В газетах лепрозорий метко окрестили «адом Тихого океана». Гавайцы прятали больных, болезнь распространялась все больше и больше, и чем жестче были облавы на прокаженных, тем страшнее становился лепрозорий для канаков.

Руссель разговаривал с Калакау и с другими стариками и, стараясь не расспрашивать о больных, просто рассказывал, чем грозит им распространение этой страшной болезни. Канаки слушали внимательно, и однажды Калакау сказал ему:

— Мы все понимаем, но ведь раньше никто не говорил с нами так.

От плантации к плантации, от дома к дому Руссель выхаживал за день километров пятнадцать. Канаки так привыкли к этим обходам, что, когда он прихворнул и несколько дней не появлялся в долине, к нему явилась целая делегация узнать, что с ним случилось.

— Как вы сумели так залезть к ним в душу? — изумлялся Гесслер.

— В том-то и дело, что в душу к ним я не лез,— смеялся Руссель.— Я им помогаю чем могу и сам не постесняюсь попросить помощи, если понадобится. Я не только не показываю вида, как вы, может быть, думаете, но и в самом деле не чувствую себя выше их. А они это отлично понимают.

К пяти часам вечера Руссель всегда являлся домой. Пообедав, он уходил в кабинет и там час-полтора работал: писал корреспонденции в Петербург — он был сотрудником нескольких газет и журналов — и делал заметки в дневник. Доктор, как и раньше в Европе и Америке, продолжал вести научную работу. Потом отправлялся в рабочие бараки.

На самом краю Вайанае на берегу речки в форме буквы П стоят белые бараки, разделенные внутри белыми дощатыми перегородками на множество каморок в полторы сажени в длину и настолько же в ширину. В каморках и во дворе стоит никогда не выветривающееся зловоние, распространяемое бочонками с кислой капустой. Это японская колония.

В другом конце деревни за густой листвой деревьев скрыт иной, обособленный мир, в котором живут рабочие-китайцы.

Китайские бараки обращены фасадом к морю, но отделены от него довольно широким болотом, заросшим буйным кустарником и высоким диким портулаком.

Участок, расположенный между бараками и болотом, представляет сплошную кучу мусора, здесь в один ряд выстроены три кухни, похожие на давно не чищенные хлевы.

Португальцы живут в отдельных, разбросанных по всему поселку домиках. У жилищ португальцев всегда можно видеть грязных и оборванных ребятишек и непременных коз. Вся обязанность хозяев в отношении этих коз заключается лишь в том, что они их доят. Во всем же остальном козы предоставлены самим себе.

Больше всего на плантации японцев и китайцев, меньше португальцев, таитян и белых, европейцев и американцев. И совсем немного гавайцев.

На этот раз Руссель отправился к японцам. Из Японии приехал буддийский священник, будет служба. Такато настоятельно приглашал и обещал быть переводчиком.

На крыльце японского барака стоял стол, покрытый белой скатертью, на столе ящичек с открытой дверцей, в ящичке статуэтка Амиту Буца — японского Будды. Перед статуэткой курилась сандаловая палочка, по бокам ящика горели свечи. Седой старик священник в черном сюртуке, поверх которого был накинут тонкий шелковый халат, расшитый иероглифами, тихим голосом читал проповедь. Такато переводил.

Проповедь была мало интересна: священник говорил, что в жизни надо иметь своим руководителем Амиту Буца, сравнивал бога с компасом на корабле, призывал вести скромную добродетельную жизнь, во всем слушаться старших и начальство и обещал много благ в будущей жизни.

Японцы, сидевшие против священника, курили трубки, внимательно слушая проповедь, многие женщины плакали.

Думал ли священник, что вот эти самые рабочие, которых он поучал смирению и послушанию, всего несколько дней назад принудили надсмотрщика, ударившего одного из них, публично извиниться. А благообразный пожилой европеец, оказавшийся врачом плантации, с которым он и после проповеди мирно беседовал и которому он подарил палочку и четки с изображением Будды, подбил этих японцев на забастовку протеста, первую забастовку японских рабочих на Гавайях. Нет, священник был далек от подозрений. С любезной улыбкой, протягивая Русселю четки, он на чистейшем английском языке пояснил ему:

— Наши четки не совсем то, что христианские четки. Каждое зерно означает какой-нибудь грех; перебирая четки, мы как бы предостерегаем себя от каждого из этих грехов.

Лицо Русселя было совершенно серьезно, но в глазах прыгали веселые искорки.

— Конечно, это более разумно, чем у христиан. Буддизм, имея все положительные качества христианства, не имеет их отрицательных качеств, фанатизма например.

Улыбка японца стала еще любезнее.

— Отчего бы вам не заняться проповедью буддизма канакам? Канаки ведь еще не очень тверды в христианстве. Не так давно принцесса Кееликолани, последний потомок великого Камеамеа, чтобы остановить извержение Килауэа принесла в жертву богине Пеле свинью и несколько шелковых платков.

Японец сокрушенно качал головой и цокал языком.

— А несколько дней назад местная красавица, рассердившись за что-то на своих многочисленных любовников, записала их имена в библию, совершила нарочно паломничество к Пеле и бросила книгу в жерло Килауэа. Поистине силен еще языческий дух среди канаков. Христианам за столько лет не удалось с ним справиться, но я думаю, что буддистам это удастся лучше.

Японец все с той же непроницаемой улыбкой стал откланиваться.

— Ах, мистер, зачем вы все это говорили священнику? — тихо сказал Такато Русселю, когда они шли обратно.— Он может обидеться на вас и на меня, и на всех нас.

— Ну и что же? Разве священник страшнее Гесслера?

— Ах Гесслер, Гесслер... Если он только узнает, кто зачинщик этой забастовки.

— Не беспокойся, рано или поздно узнает.

Фамилия вайанайского пастора говорила, что он происходит от старинных гавайских кагунов. Это подтверждало также не только фамилия, но и дородство. Полнота на Гавайях служила признаком благородства. Например, жена пастора была, очевидно, знатнее его: она весила полтораста килограммов. Пастор отличался изумительной неподвижностью и ленью. В деревне считали событием, когда пастор сам относил письмо на почту. Каково же было изумление вайанайцев, когда они узнали, что пастор совершил путешествие в Гонолулу. Оказалось, что в столице он побывал у экс-королевы Лилиуокалани и просил помощи на восстановление ветхой вайанайской церкви. Лилиуокалани подписалась на сто долларов. Это было лучше, чем ничего. Тогда состоятельные каначки, вроде госпожи Гесслер, решили устроить благотворительный вечер — хоровое пение и драматические картины на религиозные сюжеты — в пользу деревенской церкви. Чтобы привлечь побольше народу, решено было организовать спортивные состязания.

Из-за буддиста Руссель пропустил соревнования на кану * и борьбу. Застал он только конные состязания молодых каначек, больших любительниц этого спорта.

Руссель вышел на главную улицу, когда по ней к финишу на берегу океана стремительно неслись юные наездницы, украшенные гирляндами и венками. У каждой спереди был пристегнут большой кусок алого полотна, концы его развевались по ветру. Руссель невольно залюбовался ими. Публика криками приветствовала победительницу, которую наградили опять-таки цветами.

* Лодка типа каноэ.

Цветы, цветы, всюду цветы. У входа в церковь, украшенную цветами, Русселя встретили каначки в цветах и повесили ему в виде пропуска цветочную гирлянду на шею.

Церковь была набита битком. Духота стояла страшная. Бедняга Гесслер едва успевал вытирать платком лицо и шею.

— Как вам это нравится, доктор? — спросил он Русселя, когда тот протиснулся к нему.— Мне здесь, наверное, особенно плохо оттого, что я, католик, затесался в протестантский храм.

— Я сейчас уговаривал одного японца заняться буддийской пропагандой на острове,— сказал Руссель, поправляя на шее гирлянду.

Гесслер помрачнел.

— Не следовало бы. Японец может принять это всерьез.

— Он, кажется, так и сделал. Впрочем, я сейчас подумал, что вряд ли он будет иметь успех. Бостонские миссионеры канаков-католиков заставляли руками выгребать отхожие места. А что, если буддисты заставят канаков вылизывать эти места?

Гесслер откашлялся и с не свойственной ему серьезностью сказал:

— Вы, доктор, вечными своими насмешками над религией показываете себя с очень невыгодной стороны. Люди с положением говорят о вас скверные вещи.

— Кто эти люди с положением? Два американца — конторщик и учитель? Не дай бог, чтобы они говорили обо мне хорошие вещи. Не будем ссориться, господин Гесслер. Как только я вам окончательно надоем, вы просто скажите мне: убирайтесь-ка, доктор, на все четыре стороны. Вот так и договоримся. Даю слово, что я на вас не обижусь.

Руссель ушел, не дождавшись конца спектакля. Уже недалеко от дома он видел, как на церковном дворе пускали бенгальские огни. Это означало, что вечер окончен.

Не то, чтобы его очень задел разговор с Гесслером, но плохо скрытая угроза была неприятна. Несколько дней назад он сделал все, чтобы поднять японцев на забастовку, но афишировать свое участие он считал излишним. Компания сразу же его уволила бы, рабочих прижали бы еще больше под предлогом борьбы с социалистической пропагандой, и пользы не было бы никакой. Необходима большая сдержанность.

Итак, настроение под конец дня было испорчено.

— Спокойной ночи, Каука Лукини,— раздалось за спиной.

Руссель оглянулся. Сзади шел Калакау. — Что ты здесь делаешь?

— А вот приходил в церковь, сейчас иду домой.

«В самом деле,— подумал Руссель,— я ведь каука лукини, и стоит ли переживать из-за всяких Гесслеров».

— Спокойной ночи, Калакау, спокойной ночи! — с улыбкой ответил он и свернул к дому.

БЕЛАЯ ВОРОНА

С легким шорохом колышутся пальмы. Медленно качается гамак. Русселю из его сада видны поселок и море, горы и пестрая чересполосица канакских полей.

Вот среди черных скал по еле заметной тропке идет старик с мотыгой на плече. Это Калакау.

— Алоха нуи, Каука Лукини,— приветствует старик Русселя, приблизившись к коттеджу.

— Здравствуй, Калакау,— отвечает Руссель.— Почему сегодня ты идешь один? Где твой сын Укеке?

— Сын... плохо. Умирает. Ты друг. Ты все равно что канак, и я скажу тебе правду. Укеке работал в праздник, и кагуна рассердился на него. Обещал замолить до смерти.

Руссель быстро встал. У него еще не было столкновений с кагуной — канакским колдуном и лекарем, которого легковерные канаки считали наделенным сверхъестественной силой. Но Руссель много слышал о кагунах и знал, что эта история может плохо кончиться для Укеке.

В давние времена язычества кагуны были жрецами, хранителями древних обрядов, они приносили жертвы и умилостивляли богов. Они были главными советниками вождей и королей. С течением времени и изменением обстоятельств кагуна потерял часть своих «должностей», но у канаков еще сохранилась вера в его сверхъестественную силу.

Кагуна есть в каждом канакском селении. Он лечит травами, заговорами и нашептываниями, отыскивает и наказывает воров и других преступников. Он может «наслать» на гавайца беду и погибель, «замолив» его до смерти.

Недавно в деревне кто-то украл оставленную на улице мотыгу. Пострадавший был так расстроен, что пообещал обратиться к кагуне, чтобы тот «замолил» вора до смерти. Одного этого обещания оказалось достаточным, чтобы мотыга в тот же вечер вернулась на свое место.

Одному канаку сказали, что он своим поведением может навлечь на себя неудовольствие кагуны. Бедный канак так напугался, что, еще до того как кагуна узнал о его проступках, уже заболел какими-то невыносимыми болями в спине и в плечах.

Несколько врачей-европейцев были свидетелями, как после такого «замаливания» совершенно здоровые канаки умирали от одного суеверного страха, и последующее вскрытие не обнаруживало никаких признаков повреждения внутренних органов.

Местный вайанайский кагуна еще несколько лет назад был обыкновенным человеком. Растил свое таро, любил выпить и никогда не отличался трудолюбием. Откровение на него снизошло внезапно, когда он валялся на улице пьяным и вдруг начал есть лошадиный помет и кричать, что он кагуна. Столь необычная пища не причинила ему никакого вреда, а легковерные односельчане поверили в его сверхъестественную силу.

— Пойдем к твоему сыну, Калакау,— сказал Руссель.—

Такато, лошадь!

Сын Калакау Укеке лежал на вытертой циновке и стонал. «Что делать? — думал Руссель.— Как спасти Укеке? Сказать, что кагуна шарлатан? Но ни старый Калакау, ни Укеке не поверят.»

— Что у тебя болит, Укеке? — спросил Руссель, наклоняясь над распростертым канаком.

— Я не могу встать. Ноги не слушаются меня.

— Укеке, не падай духом. Кагуна плохо молился. Ты здоров. Встань.

— Ты говоришь, плохо молился? — спросил старик.— Откуда ты знаешь это? Хотя вам, белым, обо всем сообщает телефон. Ты точно знаешь, что кагуна плохо молился?

— Знаю.

— Укеке, сынок, вставай,— торопливо склонился над сыном старик,— пойдем к кагуне, отнесем ему подарки, и он простит тебя.

Молодой канак неуверенно поднялся.

— Ты стоишь! — обрадовался старик.— Каука Лукини сказал правду.

Старик заметался по хижине в поисках подарка, достойного кагуны. Бананы, апельсины, таро, тыквы, чаша для кавы — все выкидывалось из темных углов на свет и снова возвращалось назад — это были вещи, недостойные того, чтобы стать подарком кагуне. Старик в изнеможении опустился на циновку, с которой только что поднялся сын. На его лице выражение вспыхнувшей надежды сменилось выражением бессилия и тоски.

— Калакау, дай кагуне денег,— сказал Руссель, протягивая старику несколько никелевых монет.— Кагуна их очень любит.

Калакау положил монеты в пустую тыкву, в которой у канаков хранятся разные мелкие вещи, и, громыхнув этим круглым кошельком, завернул его для верности в кусок материи.

Вайанайский кагуна жил в горах, в полутора верстах от деревни.

Робко переступили старый Калакау и его сын порог священного дома. Кагуна возлежал на циновке в прохладной тени. Он дремал.

— О могущественный...— тихо сказал старик.

— Кто здесь? — сквозь сон спросил кагуна.

— Калакау и Укеке.

Кагуна открыл маленькие опухшие глазки.

— Укеке умер,— равнодушно сказал он. Калакау и Укеке затряслись в ознобе.

— Укеке не умер,— громко сказал Руссель, до сих пор молча стоявший позади канаков.— Ты плохо молился, и он остался жив. Прими подарки и дай ему прощение.

Маленькие злые глазки кагуны недобро блеснули.

— Я сказал, что он умер. Я хорошо молился. Уйди, белый человек, это не твое дело.

Кагуна повернулся лицом к стене, давая этим понять, что больше разговаривать он не намерен.

Руссель подошел вплотную к кагуне. На доктора пахнуло запахом винного перегара. Кагуна был пьян.

— Тебе говорят, бери подарки. А то мы уйдем, и ты ничего не получишь.

До кагуны весьма плохо доходил смысл происходящего. Ему хотелось спать, он чувствовал приближение хороших снов.

— Уйди, не мешай мне беседовать с богами,— бормотал кагуна.

Но Руссель продолжал его трясти.

— Я тебя замолю до смерти,— выдохнул выведенный, наконец, из себя настойчивостью пришельца кагуна.

— Попробуй,— сказал Руссель.— Я останусь жив и невредим, и все узнают, что ты обманываешь людей.

Кагуна в ярости вскочил на ноги. Такого оскорбления, да еще в присутствии канаков, он простить не мог. Опьяненный винными парами и фантастическими сновидениями о собственном могуществе, он приступил к обряду «замаливания до смерти».

Колдун накинул на плечи плащ, расшитый перьями попугаев, и, шепча заклинания, долго тер один о другой два кусочка сухого дерева, пока на большом круглом камне, чернеющем посреди хижины, не разжег костер. Запылал огонь, осветив свирепое раскрашенное лицо кагуны, бледных, упавших на колени Калакау и Укеке, и Русселя, который стоял, скрестив руки на груди, и спокойно смотрел на все происходящее.

Кагуна взял в руку три ореха кукуй и один за другим побросал их в огонь. По хижине поплыл пахучий дым горящего масла.

Не обращая никакого внимания на присутствующих, словно бы их и не было в хижине, кагуна невидящим взглядом уставился на Русселя и в бреду бормотал заклинания.

Начиналась самая ответственная часть обряда.

Кагуна укрепил на священном камне один конец длинной тонкой ветки ползучего колокольчика, оттянул ее свободный конец к себе и отпустил.

Русселю стало жутко. Ветка медленно ползла по камню, цепляясь за каждую неровность. Каждая выпуклость камня имела свое тайное значение. Все они сулили гибель: от воды, от огня, от ломоты в суставах...

Руссель невольно подался вперед, следя за неверным движением ветки. Он то бледнел, то краснел. Ветка дрогнула и остановилась.

— Тебя ждет скорая смерть от каменной болезни,— задыхаясь сказал кагуна и в изнеможении упал.

Калакау в тоске смотрел на Русселя. Руссель напряженно засмеялся.

— Я жив и еще проживу пятьдесят лет,— сказал он и прошелся из одного конца хижины в другой.— Смотри, как меня слушаются мои ноги. Ты плохой кагуна.

Кагуна протрезвел. Его заплывшие жиром мозги, наконец, сообразили, что он затеял рискованное дело, грозящее его авторитету, и, поняв, это, кагуна важно произнес:

— Ты жив, потому что я не сказал одного самого важного слова. Я не хочу твоей смерти, Каука Лукини.

Руссель, избавившийся от мрачного впечатления дикого обряда, рассмеялся уже совершенно искренне. А кагуна так же торжественно обратился к Калакау.

— Приблизься, старик. Я готов простить твоего сына. Давай подарки.

Калакау подал кагуне свою тыкву. Кагуна тряхнул тыквой, послушал звон монет и спрятал тыкву под плащ.

— Иди домой, Укеке, а я помолюсь о твоем прощении... Молча добрались Руссель, Калакау и Укеке до деревни.

Только у серого камня, где дорога в деревню шла прямо, а дорога в канацкое селение сворачивала направо, старый Калакау нарушил молчание.

— Наш кагуна — сильный и злой кагуна. Тебе трудно было бороться с ним. Ты был бел, как цветок мирта, и смерть смотрела тебе в глаза. Но ты сильнее его, Каука Лукини. Ты добрый кагуна.

Руссель крепко пожал руки старику и его сыну, пришпорил коня и, перейдя на галоп, въехал в деревню.

Он остановился возле конторы.

— Не зайдете ли к нам? — окликнул Русселя из окна Гесслер.

— С удовольствием,— ответил врач и, соскочив с коня, прошел в контору.

Контора, или, как ее называли на американский лад, «оффис»,— большой, выкрашенный серой масляной краской барак, стоящий на главной улице напротив сахарного завода, была не только конторой плантации и почтой, но одновременно и своеобразным деревенским клубом.

Целый день из окон оффиса слышатся стук счетов, похожий на частую ружейную пальбу, телефонные звонки и гул голосов, в синее небо тянутся сизые струи табачного дыма.

Люди идут в контору за делом и без дела: чтобы узнать новости и поболтать о высокой политике, послушать анекдот и просто посидеть и провести время.

Постоянный шум в отгороженном для посетителей углу совершенно не мешает бухгалтеру мистеру Смиту, углубившемуся в конторские книги и арифметические выкладки. Впрочем, бухгалтер сам, когда нет работы, укладывает ноги на письменный стол и охотно принимает участие в дебатах.

В конторе по обыкновению шел спор. Бухгалтер и механик нападали на Гесслера, который позволил себе высказать какое-то не особенно лестное для американцев суждение об их порядках.

— Откуда, доктор? — спросил Гесслер, когда все обменялись рукопожатиями.

— От кагуны.

— Что вы там делали?

— Присутствовал при знаменитом «замаливании до смерти».

— Преступная практика этих шарлатанов-кагун,— раздраженно сказал бухгалтер,— в конце концов приведет к тому, что канаки вымрут.

— А мне кажется, да и вы это прекрасно знаете, что вовсе не от этого вымирают канаки,— ответил Руссель.

— А-а,— махнул рукой Смит,— опять скажете: «колониальная политика», «эксплуатация»...

— Вы совершенно правы: эксплуатация и колониальная политика Америки — вот истинные причины гибели целого народа.

— Мы вступили с канаками в деловые отношения. За все, что мы берем, мы платим.

— Да, за сандаловые леса вы расплатились грошовой дрянью: оловянными зеркальцами, жестяными серьгами, стеклянными бусами; за отнятую у канаков землю вы тоже заплатили. Сколько вы платили, по десять центов за акр, кажется? Так что же тогда называется грабежом, скажите, пожалуйста?

Смит сосредоточенно дымил сигарой.

— Он становится просто невыносим,— сказал бухгалтер, когда Руссель ушел.— А вы заметили, дорогой Гесслер, что наши рабочие испортились? Китайцы жалуются, что им мало платят, японцы устроили самую настоящую забастовку — видите ли, надсмотрщик съездил одному из них по физиономии... Разве это бывало на нашей плантации когда-нибудь раньше?

— Что вы хотите этим сказать?

— А то, что все это влияние вашего доктора. Вот что. Гесслер пожал плечами.

— Доктор гуманно относится к рабочим и честно выполняет свои служебные обязанности.

— Он воображает, что здесь не плантация, а санаторий. Мой приятель Блейк рассказывал, как он намучился с одним таким гуманистом, Стивенсоном, когда тот был нашим консулом на Уполо.

— Каким Стивенсоном?

— Писателем, Робертом Льюисом Стивенсоном, который написал «Остров сокровищ». Стивенсон тоже задумал гуманничать с самоанцами, защищать их от иностранных «угнетателей». И знаете, чем это кончилось? Шесть лет тому назад самоанцы подняли восстание. Конечно, восстание этих дикарей было подавлено, но Блейку вся эта история доставила немало неприятностей.

Поздним вечером, когда бледная луна уже начала свой обычный путь по темно-синему небу среди четких силуэтов пальм, к Русселю пришел Гесслер и тяжело опустился в шезлонг напротив доктора.

— Сигару?

— Спасибо.

Облако душистого дыма окутало веранду.

— Я пришел к вам, чтобы поговорить с полной откровенностью, какую допускают наши отношения,— сказал Гесслер.

— Я даже предпочитаю, чтобы вы были откровенны до неприличия,— ответил ему Руссель.

Гесслер сделал несколько глубоких затяжек и начал говорить.

— Вы первый доктор за все время моего пребывания на плантациях, к которому обращаются за помощью китайцы. До вас никому еще не удавалось стать своим человеком в их замкнутом мире. Вас уважают канаки. Они готовы для вас на все. У вас много друзей. Но...— Гесслер отвел глаза в сторону и замолчал.

— Что же вы замолчали? Впрочем, я все понимаю сам,— сказал Руссель,— и продолжу вашу речь. Итак, вы остановились на слове «но». За этим «но» скрывается администрация плантации. Их отношение ко мне — я не имею в виду вас, конечно,— отнюдь нельзя назвать дружеским. Я здесь то, что по-русски называется белая ворона.

— К сожалению, это так,— вздохнул Гесслер.— И вам будет с каждым днем все труднее и труднее жить среди этой неприязни. Я бы по-дружески посоветовал вам переменить место жительства...

— Может быть,— тихо сказал Руссель.— Но я не хочу покидать Гавайских островов.

— Зачем же,— оживился Гесслер.— Я смогу помочь вам приобрести небольшую, но вполне рентабельную плантацию на острове Гавайи, и тогда вы станете настоящим гавайцем.

— Да, возможно, вы правы. Мне нужно уехать из Вайанае,— сказал Руссель.— Я еще подумаю об этом.

БОГИНЯ ПЕЛЕ

В небольшой комнате отеля сидели двое: Руссель и худощавый голубоглазый человек — пастор Дезирэ. Кресла их были придвинуты к самому окну. Низкий подоконник позволял им не вставая разглядывать открывавшуюся перед ними картину.

Прямо от окон метров на сто вниз уходил крутой обрыв. Немного в стороне виднелся террасообразный спуск, покрытый редким лесом. Направо и налево от спуска дугами отходили отвесные склоны обрыва черно-бурого цвета. Дуги обрыва соединялись очень далеко, километров за двенадцать, образуя гигантскую воронку. На сколько хватал глаз, дно воронки было покрыто волнами черной застывшей лавы с белыми и желтыми барашками на гребнях волн — осадками буры и серы. То там, то здесь, из трещин, избороздивших лавовое море, вырывались столбы пара. В центре воронки пар стоял сплошной стеной, и сквозь его белесоватую мглу зловеще просвечивало багровое зарево. Это был кратер вулкана Килауэа.

— Сейчас, в сумерки,— сказал Руссель,— когда стало заметно зарево, обиталище Пеле выглядит еще страшнее. Но все-таки никогда не забуду первого впечатления, когда три года назад мы с женой приехали сюда в первый раз.

— Кстати,— заметил собеседник Русселя,— проводники-канаки ни за что не поведут вас в кратер. Вас туда поведу я.

— Я знаю, что канаки редко спускаются в кратер. Но почему?

— Ну как же, вы разве забыли о Пеле?

— Но я о ней ничего не знаю, кроме того, что она мифическая хозяйка вулкана.

— Пеле отнюдь не миф.

— Ах вот как! Интересно. Расскажите, дорогой пастор.

— Вы знаете, что полинезийские предания весьма точны и служат великолепным историческим источником. Так вот, рассказывают, что спустя несколько сот лет после водворения здесь Гаваи-и-лоа и его родственников на островах появилась вторая волна колонистов-полинезийцев. Это произошло в XII веке. Одним из первых с Таити прибыл некто Мого вместе со своими пятью братьями, восемью сестрами и еще кое-какими родственниками. Он был старший брат, а следовательно, глава рода. Но, кроме него, в семье большую роль играла его сестра, красавица Пеле. Скорее всего именно она была главой рода. Род Мого поселился недалеко от Килауэа, который в то время был гораздо активней, чем сейчас. Жители Гавайи не осмеливались даже близко подходить к подножию вулкана, опасаясь лавовых набегов. Поэтому много земли пустовало. То, что пришельцы поселились на склонах страшного Килауэа, создало им в глазах гавайцев репутацию кагунов — людей, наделенных сверхъестественной силой.

Пеле и ее родственники благополучно жили на новом месте до тех пор, пока однажды с соседнего острова не приехал вождь со своей дружиной и не посватался к Пеле. Но бедняга был слишком безобразен, и Пеле отказала ему. Вождь обиделся и решил овладеть красавицей силой. Ночью он напал на деревню и перебил ее жителей. Пеле с братьями и сестрами удалось спрятаться в пещере недалеко от кратера. Там они решили отсидеться.

Но собака Пеле, оставшаяся в разрушенной деревне, принялась искать хозяйку и навела врагов на след. Когда торжествующий вождь готов был захватить непокорную Пеле, началось извержение Килауэа. Потоки лавы стали заливать окрестности, и один из них затопил пещеру, где пряталась Пеле. Пеле погибла. Но враги, обращенные в бегство лавой, приписали извержение вулкана козням Пеле.

По всем островам разнесся слух, что послушный приказу Пеле вулкан обратил в бегство непрошеного жениха. Пеле стала считаться богиней Килауэа — ей приносили в жертву свиней и ягоды охала. Старший брат ее Мого стал царем пара, остальные родственники тоже стали ведать кто лавой, кто огненными фонтанами и другими атрибутами извержений. До сих пор не всякий канак осмелится спуститься в кратер, опасаясь разгневать Пеле.

Пастор замолчал, но через некоторое время добавил:

— Между прочим, видели ли вы дневник Пеле?

— Нет, но слышал о нем,— ответил Руссель.— В прошлый свой приезд я не удосужился посмотреть. Это тот самый дневник, который за неграмотностью богини ведется постояльцами гостиницы?

— Тот самый. Вот извольте.

Собеседник Русселя поднялся и направился к одному из шкафов, стоящих в комнате. Оттуда он достал два огромных фолианта в кожаных переплетах.

— Вот книга отзывов о нашей мрачной красавице Пеле.

Руссель взял один из томов и стал его перелистывать. Книга оказалась очень любопытной: тут можно было встретить и замечание геолога о характере лавы Килауэа, и расчеты землемера, который измерял кратер, и просто впечатления туриста, и даже стихи, посвященные вулкану. Фотограф наклеивал сюда снимки, художник делал зарисовки.

Некоторые записи Руссель прочитывал своему приятелю вслух.

— Послушайте, дорогой друг,— смеясь говорил доктор,— это же великолепно! «Декабря 29-го. Целые часы просидел я сегодня на берегу кипящего озера, напоминающего ад, но, увы! не почувствовал ни удивления, ни ужаса, никакого душевного волнения! Возможно, что в будущем эта картина не раз встанет перед моими глазами, особенно после плотных обедов, но теперь, сегодня, меня поражает только моя холодная бесчувственность». А вот еще! «Ужасен вулкан Килауэа, но здесь в отеле в толпе туристов я встретил нечто еще ужаснее! Я встретил молодую красивую леди в синих очках, с коротко остриженными волосами, одетую почти по-мужски, в короткой юбке и в сапогах со шпорами. Она ездит на лошади по-мужски, не выпускает изо рта папиросу и... поверите ли, я даже видел ее за буфетом пьющую виски! Перед этой фигурой бледнеет Килауэа!» Подписано: Патер В.—Слушайте, пастор, у ваших предков не было в обычае сбрасывать дураков в кратер? Я бы ничего не имел против возрождения этого обычая.

— Не надо так говорить, даже в шутку,— мягко возразил пастор.— Они же в этом не виноваты.

Руссель встал и похлопал Дезирэ по плечу.

— Внешность вы унаследовали от ваших европейских предков, а душу от матери. Душа ваша каыакская, слишком мягкая.

Дезирэ покраснел, как мальчик, получивший выговор, и быстро сказал:

— Я пойду собираться в дорогу.

Кивнул головой и вышел.

Руссель любил этого бедного протестантского пастора из Хило. С Дезирэ доктор познакомился несколько лет назад, когда, вынужденный покинуть сахарную плантацию на Оаху, он переехал на Гавайи, приобрел здесь маленькую плантацию в Маунти-Вю и хозяйствовал на ней, поддерживая связь почти с одними канаками и метисами. Его все больше занимали канакские дела, отшельнический образ жизни ему надоел, и неугомонный характер заставлял искать более живую деятельность.

Интерес к канакам сблизил его с одним пожилым американцем Томсоном, «настоящим янки из Вермонта», как тот называл себя. Томсон был женат на туземке, с большой симпатией относился к единоплеменникам своей жены и ненавидел миссионеров. Гавайский старожил, он отлично знал все дела страны, и его рассказы были прекрасной летописью Гавайев последних десятилетий. И всякий свой рассказ он заканчивал одними и теми же словами. «Но вы еще не знаете наших миссионеров! Вы еще не знаете, на что они способны!» — предостерегающе поднимал палец.

Томсон и познакомил Русселя с пастором Дезирэ. Участок пастора отделялся от дома Томсона небольшой каменной оградой. Но в ограде была калитка, и от дома американца к хибарке пастора шла хорошо утоптанная тропинка, показывающая, что соседи находятся в тесном общении. Несколько кофейных кустов окружали ветхий пасторский домик, в котором ютились сам Дезирэ и четверо его сынишек. Пастор был вдовцом.

Он был сыном француза и каначки, образованием особенным похвалиться не мог — начальная школа в Хило да калифорнийская протестантская семинария. Он не был силен в вере, но веру у него заменяла любовь к людям, и главное к народу его матери.

В Хило, как и в других гавайских городах, существовали отдельно церкви для белых и туземцев. Дезирэ служил в туземной церкви. Ежемесячно прихожане собирали для него несколько десятков долларов. Этим он и жил.

Пастор отлично знал канаков не только своего прихода, но и всего острова. Его же хорошо знали не только на Гавайях, но и в Гонолулу. Не раз Дезирэ, как хорошего проповедника, приглашали в богатые столичные церкви, но он оставался верен своим бедным прихожанам.

Дезирэ познакомил Русселя с очень многими канаками на острове. Разговаривая со своими новыми друзьями, Руссель убеждался, что неудачная попытка 1894 года восстановить независимость не обескуражила гавайцев и что они надеются взять реванш. Отрадно было и то, что монархизм их ослабел. Многие стали понимать, что монархия и независимость — это не одно и то же.

* * *

Тропическая ночь наступила сразу, как только солнце скрылось за грядой гор. Всадники медленно ехали тропинкой, спускавшейся по лавовым террасам между невысокими деревьями, буграми и ямами.

Впереди ехал Дезирэ с фонарем. В спину дул резкий ветер, теребя плащи и обдавая мелкими солоноватыми брызгами моросящего дождя. Низко, цепляясь за острые края кратера, неслись серые лохматые тучи, словно торопясь пройти страшное место. Вдали, за черными холмами, то вспыхивало, то гасло кровавое зарево.

Ехали молча. Мрачная обстановка не располагала к разговору. Тишину нарушало лишь цоканье подков да шелест листьев. Тропинка была едва заметна в темноте, хотя на опасных поворотах ее обозначали выбеленные известью камни. Руссель бросил поводья, предоставляя лошади самой искать дорогу, и задумался. Вдруг пронзительная трель полицейского свистка заставила его вздрогнуть. На трель первого свистка откликнулся второй, третий.

— Откуда здесь полицейские? — воскликнул Руссель.

— Это гавайские сверчки,— ответил Дезирэ.— Разве вы не слышали их раньше?

Руссель рассмеялся.

— Ну форменная облава. Вот это сверчки! Я бы их в целях экономии развел бы по всем большим городам, на страх ворам и на радость полиции.

Обстановка несколько разрядилась, разговор завязался.

— Со мной в Калифонии был случай не лучше,— сказал Дезирэ.— Я любил там один гулять по болотам. А бывало, возьму с собой книгу, сяду где-нибудь в укромном месте и читаю. Однажды я примостился на камне, раскрыл книгу, как вдруг гляжу, из воды выпрыгнуло какое-то отвратительное животное — бурое, скользкое, с выпученными глазами. Выпрыгнуло и на меня смотрит. Я окаменел от ужаса. А оно издало резкий крик и прыгнуло еще ближе. Я сорвался с места и не помня себя прибежал в семинарию. Рассказываю товарищам и спрашиваю, не крокодил ли это и велика ли была опасность. «Да это лягушка,— говорят они,— калифорнийская лягушка-бык». Вот и все! Помню, я страшно сердился, когда все надо мной хохотали: ведь у нас нет лягушек.

Наконец, спуск кончился, а с ним кончился и лес. Теперь тропинка шла между лавовыми холмами, мимо глубоких трещин, откуда краснела раскаленная лава. Жуткая отрешенность от всего земного царила здесь. Ветер не доносил ни звуков, ни запахов из мира, оставшегося за краем кратера. Тишину прорезал лишь резкий свист пара, вырывавшегося из расселин. Здесь было страшнее, чем в самой дикой пустыне, здесь не было жизни — черная равнина, пар и где-то в глубине раскаленная внутренность планеты.

Через полчаса доехали до изгороди, сложенной из кусков лавы, спешились, завели лошадей и пошли к холму, на котором высился каменный сарай. Из этого сарая туристы обыкновенно и наблюдали огненное озеро вулкана Килауэа.

В самой середине большого кратера находился меньший кратер, имеющий в поперечнике два километра. В центре малого кратера, окруженное невысоким барьером застывшей лавы, клокочет огненное озеро. Оно невелико — метров десять в поперечнике. На поверхности его перекатываются багровые валы. Лава подернута темной коркой, темной по сравнению с избороздившими ее трещинами. С высоты кажется, что это ночной город, где трещины — ярко освещенные улицы, а темная кора — кварталы домов.

Но вдруг из-под коры высоко вверх взметнулся огненный столб, вот сбоку от него — другой, вот еще и еще. И пошли гулять по озеру лавовые смерчи. Задышала, рассердилась Пеле, подняла со дна огненные фонтаны, которые рассыпаются вверху пышным фейерверком, и ветер, подхватывая брызги, вытягивает их в бурые и зеленые нити и опускает застывшими на края большого кратера. Это волосы красавицы Пеле, которые она в ярости вырывает у себя. Волны ходят сильнее прежнего, огненные столбы сшибаются один с другим с каким-то диким скрежетом, визгом, стоном. От этой огненной вакханалии нельзя оторвать глаз.

Руссель и Дезирэ долго смотрят на страшное озеро. Но вот пастор отвернулся, вытер лоб и глухо произнес:

— Чертовщина, настоящая чертовщина! Коренастый норвежец Ли — хозяин гостиницы Волкано-хауз, воздвигнутой на самом краю большого кратера,— встретил путешественников на пороге своего отеля. Это двухэтажное здание с широкой верандой, флигелями и службами располагало удобствами, которые сделали бы честь любому среднему европейскому отелю. Гостиница была здесь как нельзя кстати.

— Как проехались, доктор? — спросил улыбаясь Ли.— Вы всю ночь провели у кратера.

Не спрашивайте, это вы увидите в ресторане, где я буду есть за двоих, и в гостиной, где я буду болтать за четверых.

Когда спустя час подкрепившиеся Руссель и Дезирэ вошли в гостиную, все разноязычное общество Волкано-хауза было уже в сборе. День обещал быть дождливым, и на улицу никого не тянуло. В камине звонко потрескивали большие колоды. С кресла у камина навстречу вошедшим поднялся молодой врач англичанин.

— Как вы провели ночь, доктор? — спросил он.— Вы очень устали?

— Я прекрасно себя чувствую,— ответил Руссель, подсаживаясь к камину.— О впечатлениях нечего рассказывать, слава богу, вулкан недалеко — сами съездите и посмотрите. Если, конечно, янки откажутся от своего плана купить его и оклеить афишами о каком-нибудь мыле. Поговаривают, что они хотят перенести Пеле с ее резиденцией прямо на чикагскую выставку.

Полный человек с крючковатым носом, сидевший недалеко от Русселя и читавший журнал, посмотрел на него поверх очков и недоброжелательно заметил:

— Ну что же, если мы сумеем перевезти Килауэа в Чикаго, это только сделает нам честь. Пусть попробует это сделать кто-нибудь другой.

— Вы этого не сделаете,— добродушно ответил Руссель.— Это невыгодно. Проще чикагскую выставку перенести к Килауэа, и вы, возможно, так и сделаете.

— Простите, вы англичанин? — сурово спросил полный господин.

— Нет, русский.

Суровость полного господина сменилась искренним удивлением.

— Тогда извините меня, но я вас не понимаю. Не понимаю вашей иронии. Уж кто-кто, но русский мог бы оценить и наши промышленные достижения и нашу свободу. Ведь Россия не может похвалиться ни тем, ни другим.

Руссель круто повернулся к собеседнику, глаза его сузились.

— Свобода? Американская свобода? Оценить я ее оценил, но не так, как вы думаете.

— То есть как?

— Очень просто. В Европе, и в частности в России, мы имеем о вашей свободе превратное представление, мы идеализируем вас. Приезжая в Америку, мы надеемся найти в ней равенство, а находим чуть ли не касты, хотим видеть республику, а видим плутократию. Вы не грешите излишней свободой, зато вы достаточно откровенны — право силы у вас чуть ли не узаконено. В Европе люди боятся говорить свободно только в присутствии лиц, одетых в определенную форму, со всеми остальными мы достаточно откровенны. Зато средний американец никогда не будет откровенен со своим соседом. Там, где деньги решают все, где каждый воюет за себя, там трудно найти друзей и единомышленников. Вот какое понятие я имею об американской свободе.

Полный господин усмехнулся.

— Однако не все такого мнения. Вы читали книгу английского юриста Брайса о наших политических учреждениях?

— Читал, как же. Два раза читал.

— Что же вы о ней скажете?

— Нельзя же верить всякому, кто вас хвалит, только потому что хвалит. Брайс писал книгу для Америки и хотел, чтобы она быстро разошлась. Он этого достиг. Кроме того, достаточно вчитаться в книгу, как становится ясно, что Брайс рассматривает ваши " учреждения абстрактно. Он видит их такими, какими они должны быть, какими они представлялись Джорджу Вашингтону, а не такими, какие они есть на самом деле,

— Однако здорово вы его отделали,— вполголоса заметил Дезирэ Русселю.

— Так и надо. Пусть хоть раз услышит правду. Английский генерал со знаком ордена Бани на груди спросил Русселя:

— Скажите, пожалуйста, вы давно живете на Гавайях?

— Шесть лет. Вполне достаточно, чтобы узнать, что американцы сделали для обитателей островов.

Полный американец криво улыбнулся.

— Я, кажется, не очень обижу моего уважаемого собеседника, если заподозрю его в сочувствии социалистам?

— Нисколько не обидите. Тем более что я сам социалист.

Американец развел руками.

— Ну, тогда все понятно.

— Не знаю, в какой зависимости находятся мои убеждения от того, что вы творили и творите с канаками?

Стараясь говорить шутливо, американец сказал:

— Тысяча самых ярых туземцев не стоит одного белого, ставшего на их сторону. Без него они могут быть только шайкой, с ним они могут стать армией.

— И обязательно станут со временем, попомните мои слова.

И ВРЕМЯ НАСТУПИЛО

Грязный, пропитанный вонью от машинного масла и скверной кухни пароходик приближался к Гавайи. Только в этот последний час плавания Русселю удалось остаться одному. Он сидел в тесной каюте, облокотясь на жиденький столик, и писал письмо другу, которое нужно было бы отправить неделю назад.

«5 декабря 1900.

Hawai, Hawaian Islands

Мне пришлось несколько запоздать с ответом, потому что твои письма застали меня в самую горячку выборной кампании, первой после восьми лет миесиокерско-сахарократической олигархии, где действительно весь народ, не исключая главного гавайского элемента, принимал живое и деятельное участие».

Руссель оторвался от письма и задумался.

Все началось год с небольшим назад. И прежде мысль о том, должен ли он помочь канакам в борьбе за свои права, не раз вставала перед Русселем. Речь могла идти только о том, как помочь, и ясно было, что борьба должна быть организованной. Его, правда, еще недостаточно знали, но он был не совсем чужой в этой стране, те же, кто его знал, доверяли ему. Руссель умел и любил рисковать, а риск в данном случае был оправданный.

В Хило он собрал митинг канаков. Речь его была краткой. Указывая на каменные заборы, ограждавшие коттеджи состоятельных американцев, он сказал:

— Кто строил эти заборы? Канаки. Вас нанимали за 12 центов в день. Но эти 12 центов выплачивали не деньгами, а ситцем. Вам он обходился в 50 центов за ярд, американцы покупали его за 7. Ситец нужен был вам, чтобы прикрыть вашу наготу, которая смущала целомудренных миссионеров. Вас она не смущала сотки лет. Самые заботливые янки платили вам за работу трактами — бумажками, на которых были напечатаны их псалмы и гимны. Так они заботились о спасении ваших душ. Вам дорого обошлись их заботы — вас было 400 тысяч, а осталось 40 тысяч. Ваши короли потакали янки. Если хотите умирать — умирайте, если хотите жить — надо бороться.

Русселя с митинга унесли на руках.

Вскоре в Гонолулу узнали об организации партии Независимых, во главе которой стоял какой-то Каука Лу-кини. Сперва столичные заправилы, которым еще в 1898 году удалось присоединить острова к Соединенным Штатам на правах территории, не особенно были обеспокоены существованием новой партии, но вскоре им пришлось насторожиться — победа Независимых на выборах была очень внушительна.

Руссель снова склонился над столом.

«Они, т. е. письма,— писал Руссель,— застали меня совершающим путешествие вокруг нашего маленького мирка — острова Гавайи — в обществе с несколькими гавайцами, тоже кандидатами в сенат, как и я. На пути мы были гостями канаков — нас кормили, поили, развлекали песнями и танцевали. Украшали гирляндами (как призовых быков на ярмарках), давали лошадей для дальнейшего следования; а мы за это отвечали зажигательными речами против существующего правительства сахарозаводчиков, миссионеров и других белых врагов гавайского народа. Результат кампании превзошел наши ожидания; мы разбили наголову республиканцев (бывшую правительственную партию) и демократов, получив 3/t большинства в обеих палатах. Наша партия была третьей и называется Независимыми или Гомрулерами. Я фигурировал на выборных бюллетенях как «Каука Лукини» (Русский Доктор) и из четырех кандидатов (в I Сенаториальном округе) прошел вторым по числу голосов. Посылаю тебе образчик наших выборных бюллетеней. Сессия Сената начинается в феврале, и нам предстоит совершить настоящую революцию сверху вниз во всем гавайском законодательстве. Так как я чуть не единственный белый в обеих палатах, который что-нибудь смыслит в технике законодательной машины цивилизованных стран, то на мне, вероятно, и будет лежать главная часть работы по составлению проектов законов, а потому о литературных и научных работах теперь пока нельзя и думать. В интересах канацкого населения, которое так долго эксплуатировалось всякого рода заезжими хищниками, необходимо провести в первую же сессию несколько неотложных реформ. На очереди будут поставлены:

1. Билль о местном самоуправлении (канакам надоело во всем зависеть от тузов столицы).

2. Радикальная реформа санитарной службы.

3. Не менее радикальная реформа в системе налогов.

4. Отмена смертной казни.

5. Расширение кредитов на народные школы и устройство музыкальной консерватории для канаков в Гонолулу (канаки большие любители пения и музыки).

6. Введение норвежской или какой-нибудь другой системы в продаже спиртных напитков. Необходимо оградить канаков от злоупотребления и систематического спаивания этим зельем.

Так как в Швейцарии и России эта система практикуется сравнительно давно, ты премного обяжешь меня, дав мне материалы о результатах ее в этих странах во всех отношениях, и вообще я буду благодарен всем, кто может снабдить меня подходящими материалами по этому сложному, но очень важному вопросу.

Твой Николай».

Руссель сложил письмо, запечатал конверт и вышел на палубу.

* То есть системы, которая резко ограничивает продажу спиртных напитков.

ГАВАЙСКИЙ СЕНАТОР

Оппозиция с большим вниманием следила за тем, как поведет себя президент сената доктор Каука Лукини. Резолюция, только что зачитанная главой оппозиции Тэр-стоном с предложением ходатайствовать о предоставлении гавайской территории всех прав штата, была сильно аргументирована, и оппозиционеры не сомневались в успехе. В самом деле, казалось, ничего нельзя было возразить против предоставления Гавайям больших прав, чем те, которые они имели после 1898 года, когда пресловутая Гавайская республика стала простой территорией Соединенных Штатов с губернатором, назначаемым из Вашингтона. Руссель был поставлен в неприятное положение — отказаться как будто неудобно, а согласиться, значило сыграть на руку миссионерам. Принятие резолюции было выгодно только плантаторам, сами же гавайцы ничего не выигрывали от такой трансформации.

Руссель поднялся с президентского кресла, спокойно обвел глазами зал и остановил взгляд на сухопарой фигуре человека, сидевшего в первом ряду.

— Прежде чем открывать прения по резолюции, внесенной сенатором Тэрстоном,— сказал он,— я предлагаю господину секретарю территории Гавайев, явившемуся в сенат неофициально и без приглашения, покинуть зал заседаний.

Сухопарая фигура медленно поднялась с места. Да, секретарь действительно явился в сенат без официального приглашения и не потрудился занять место в ложе для гостей, а уселся в сенаторское кресло, но ведь он так уверен в принятии резолюции...

Секретарь оглянулся на Тэрстона, тот сидел с багровым лицом.

Он, конечно, тоже возмущен наглостью президента. Может быть, сесть, оппозиция его поддержит.

— Я вторично предлагаю вам покинуть зал заседаний,— раздался голос Русселя,— иначе я прикажу вас вывести.

В зале стояла гробовая тишина. Потом послышались торопливые шаги и гулко хлопнула входная дверь.

— Открываю прения по резолюции сенатора Тэрстона. Прения были жаркие; оппозиционеры, разозленные

тем, что Руссель выставил секретаря, специально приглашенного Тэрстонсм, из кожи вон лезли, чтобы доказать, какие блага принесет гавайцам превращение их страны в американский штат. Некоторых гомрулеров возможность самим выбирать губернатора, а не получать готового из Вашингтона сбила с толку. Резолюция могла пройти. Руссель, с тех пор как занял президентское кресло в качестве главы самой многочисленной партии сената, никогда не выступал в прениях. Он считал, что президент хотя бы внешне должен стоять вне партий. Так было на заседаниях. В качестве же лидера гомрулеров вот уже три года он вел неравную борьбу с плантаторами и заводчиками. Ему удалось провести ряд законов, облегчавших положение канаков. Но он мог немного сделать, когда за спиной противников стояли мощные монополии и их действиями руководили из Вашингтона. Тяжелую руку Вашингтона Руссель чувствовал на каждом шагу.

Президент сената решил на этот раз выступить в прениях.

— И губернатор, выбранный нами, и губернатор, назначенный из Вашингтона, в данных условиях одинаково американские,— сказал он.— И дело не в губернаторе, а в том, что гавайцам просто не имеет смысла усиливать и без того сильную партию мистера Тэрстона и его друзей. Они говорят вам о правах — не верьте им. Нам надо не формально, а фактически реформировать все наши традиционные учреждения, сложившиеся в эпоху монархии и плутократической олигархии. Нам нужна демократическая республика, и только она. Вместо того чтобы говорить о губернаторах, нам следует рассмотреть вопрос о налогах, которые, как и везде, всей тяжестью ложатся на бедный и средний класс. Господа плантаторы если и платили подати, то из христианского милосердия кто сколько пожелает, а наши скромные государственные расходы должны покрываться прежде всего из их средств. А потом вообще надо ликвидировать монополию поземельной собственности, сосредоточенной в руках дюжины собственников.

Ему не дали договорить, голос его потонул в нарастающем гуле, заполнившем весь зал, вся оппозиция как один человек поднялась со своих мест. «Социалист? — раздался чей-то истошный вопль.— Долой социалиста!» Поднялись со своих мест и гомрулеры. Атмосфера накалялась, пылкие канаки могли, чего доброго, прибить миссионеров. Руссель звонил в колокольчик, но тщетно. Кто-то среди сенаторов-канаков уже перескакивал через кресла в нетерпении добраться до белых джентльменов. Тэрстон с взлохмаченной бородой, неуклюже размахивая руками, взобрался на кресло и попытался говорить, но захлебывался словами, и можно было только разобрать: «мы не потерпим негодяя!» Руссель несколько секунд ждал от него чего-нибудь более вразумительного, но потом, перекрывая шум, звонко крикнул: «Тихо!»

Видя, что шум не смолкает, он поднял руку и, уже обращаясь к одним гомрулерам, крикнул: «Я хочу говорить!» Канаки тут же стали рассаживаться по местам. Тогда Руссель обратился к Тэрстону, продолжавшему стоять в кресле:

— Вам, кажется, необходимо освежиться, мистер Тэрстон, я ничего не буду иметь против, если вы пройдетесь.

— Нет! — ответил Тэрстон, с помощью соседей слезая с кресла.— Нет, я прошу слова! — и, одернув сюртук, направился к трибуне.

— Слова? Прежде чем просить слова, надо дать договорить другому.

Тэрстон остановился, посмотрел на Русселя и молча повернул назад.

— Гомрулеры! — продолжал Руссель, обращаясь к своим единомышленникам.— Вы видели и слышали, как этим господам тяжело расставаться с тем, что им так легко досталось. Еще раз повторяю, вы сами виновны в народных бедствиях, вы, не будучи ни калеками, ни детьми, терпите и допускаете над собой хищничество и насилие. Я кончил, мистер Тэрстон.

Заняв место на трибуне, Тэрстон полуобернулся к президенту сената.

— Вы злоупотребляете своей властью, господин президент,— тяжело дыша, произнес он.— Вы как глава сената должны блюсти порядок, а вы подогреваете страсти. Вы пользуетесь своим положением для морального давления на членов сената.— И, едва договорив фразу, торопливо сошел с трибуны.

— Есть еще желающие высказаться по поводу резолюции сенатора Тэрстона? — спросил Руссель.

Желающих не оказалось.

— Кто за резолюцию, прошу поднять руки. Руки оппозиционеров дружно взметнулись вверх.

— Кто за то, чтобы признать ходатайство ненужным, неуместным и пока несвоевременным?

Руссель помедлил и с едва заметной улыбкой произнес:

— Подсчет голосов, кажется, излишен, резолюция отвергнута подавляющим большинством голосов.

Шум готов был снова заглушить его слова, тогда он возвысил голос:

— Разрешите сделать заявление. Сенатор Тэрстон указал мне на несоответствие моего положения и моего поведения. Действительно, президентство несколько связывало мне руки; чтобы свободно защищать намеченные нашей партией реформы, я слагаю с себя президентство и постараюсь служить гавайскому народу в качестве простого сенатора.

«ЛЮБОВЬ МОЯ БУДЕТ С ТОБОЙ»

И снова гавань Гонолулу.

Ревущий, полный новой силы гудок отплывающего океанского парохода на несколько минут заглушил все другие портовые звуки и шумы. Пароход тронулся и медленно двинулся вдоль пристани.

Руссель в белом костюме, без шляпы стоял на верхней палубе и смотрел на пристань. На его шее висело несколько тяжелых ярких гирлянд. Цветы чуть завяли, и от них исходил опьяняющий сладкий аромат.

Руссель прощался с Гавайями.

Его глаза были сухи, а сердце билось ровно и отчетливо. Даже наступившая старость не сделала его сентиментальным. Далеко внизу пристань и набережная кишели народом. Добрая половина этих людей пришла, чтобы проводить его. Вон Укеке с женой, вон сенаторы-канаки, вон добряк Дезирэ и рядом с ним «настоящий янки из Вермонта» Томсон...

— Каука Лукини!..

— Счастливого пути!

— Не забывай нас!

— Каука Лукини!

— Каука Лукини!..

Руссель махал друзьям шляпой.

Совсем незнакомые люди — белые, канаки, китайцы, японцы, услышав его имя, присоединялись к провожающим.

Люди на пристани и набережной запели «Алоха оэ», ту песню, которую много лет назад, в годы своей молодости, написала королева Лилиуокалани.

Уже десять лет прошло, как была свергнута королева Лилиуокалани, уже выросло поколение, которое плохо знало ее имя, а песня жила.

В этой песне пела душа гавайского народа.

«Алоха оэ» звучала на празднествах и митингах, ею народ встречал и провожал своих любимцев и героев. «Алоха оэ» стала национальным гимном канаков.

В этой торжественной и печальной песне говорилось о красоте гавайских гор и долин, о жарком солнце, о любви и разлуке:

Люблю — и любовь моя будет с тобой Всегда, до новой встречи.

Руссель смотрел на поющих и видел тысячи устремленных ка него глаз, тысячи протянутых рук. В глазах светились любовь и дружба. Руссель не искал популярности: он просто всегда поступал так, как велела ему его совесть, совесть русского революционера.

Он видел угнетенных канаков и, не задумываясь, отдавал им свое время, силы и талант. Он должен был поднять их на борьбу за право жить по-человечески и поднял.

А теперь совесть приказала ему взвалить на свои плечи новое дело. И Руссель, повинуясь ее зову, оставил все и устремился навстречу неизвестности.

...Это было несколько лет назад, когда Руссель встретил в Гонолулу своего киевского знакомого, революционера Льва Дейча, одного из организаторов группы «Освобождения труда». Дейч бежал из сибирской ссылки в Японию, а из Японии через Гавайи ехал в Америку.

Россия, родная, страдающая, борющаяся, вставала в рассказах Дейча. Карийская каторга, акатуйская, сибирские этапы, бесконечные партии кандальников, занесенные снегом таежные заимки, где ссыльные сходили с ума от одиночества и тоски, рабочие, студенты, крестьяне, шедшие в рудники, на поселения за сходки, демонстрации, бунты.

Прежнюю тоску по родине нельзя было сравнить со страшной болью, которую вызвали рассказы Дейча.

Маленькая плантация, сад, олеандры, пальмы. «Судьба забросила на Гавайи? Судьба бросает тех, кому не за что зацепиться в жизни»,— сказал себе Руссэль. Да, он работал здесь так, как велела ему совесть русского революционера, сейчас она звала его к родине.

Год назад смертельно больная жена сказала ему:

— Я знаю, ты не останешься здесь, и после моей смерти ты поедешь туда...

Он знал куда. Он не стал ее утешать и обнадеживать, он ответил просто:

— У меня есть план нападения при помощи хунхузов на Акатуй и освобождения каторжан. Я поеду в Шанхай, а там посмотрим.

Жена отвыкла удивляться планам своего мужа. Она взяла его за руку и сказала:

— Прочти, как это у тебя... Дни придут...

Дни придут, когда небо будет лазурнее, Люди счастливее, души их чище; Дни придут, когда жить будет легче, ...Да!., придут эти дни!..

Пароход проходил мимо набережной.

С палуб полетели гирлянды и венки: по давнему обычаю, отъезжающие дарили цветы на память о себе самому дорогому человеку: матери, отцу, жене, невесте, другу...

Руссель тоже снял с шеи гирлянду роз. Он увидел, как протянулись руки Укеке, Дезирэ и всех остальных.

«Кому?»

Руссель медлил.

Потом он улыбнулся и, размахнувшись, бросил цветы маленькой смуглой девочке, сидящей на плечах высокого мужчины. Вдруг на полпути лопнули нитки, связывающие гирлянду, и в протянутые руки толпы рассыпался дождь белых и красных роз...

Пароход выходил в открытое море. Но долго еще прислушивался Руссель к летящим с берега словам:

В разлуке любовь моя будет с тобою Всегда, до новой встречи...

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Отъезд с Гавайев открыл еще одну яркую страницу жизни Русселя-Судзиловского. Он поселился в Шанхае, ему удалось наладить связь с акатуйскими товарищами и договориться с хунхузами. Но разразилась русско-японская война, и план освобождения акатуйцев пришлось оставить.

На очереди стала более актуальная работа — Руссель занялся революционной пропагандой среди русских военнопленных в Японии. Царское правительство, обеспокоенное этой пропагандой, поставило на вид правительству США деятельность американского подданного Русселя. Из Вашингтона потребовали, чтобы Руссель прекратил пропаганду. Он отказался, и правительство США лишило его американского подданства.

После войны Руссель жил в Японии и на Филиппинах, занимался медицинской практикой, издавал газету, журнал. Последние девять лет жизни провел в Китае.

Вскоре после Октябрьской революции возобновились связи Русселя с родиной, он вел переписку со старыми друзьями, советское правительство назначило ему персональную пенсию.

Руссель мечтал вернуться на родину — «завершить кругосветное путешествие»,— но этой мечте не суждено было сбыться. Он умер 83 лет в 1930 году в Тяньцзине.

Вокруг костра, на котором, по восточному обычаю, должны были сгореть останки Русселя, собралось много народу. И эта огромная толпа тяньцзиньских бедняков — китайцев, японцев, европейцев, пришедших проститься с «Русским Доктором», была лучшим свидетельством, что жизнь его прожита недаром, что народ сохранит о нем благодарную память.


 
Рейтинг@Mail.ru
один уровень назад на два уровня назад на первую страницу